Выбрать главу

Е. Боннэр: Игорь Евгеньевич был гораздо старше, тут-то эффект возраста и сказался. Ведь он был из поколения «отцов» по отношению к Андрею Дмитриевичу и, как всякий старший, мог эволюционировать до какого-то предела…

А. Сахаров: Верно. Однако он продолжал относиться ко мне с уважением. Я думаю, он просто любил меня.

Е. Боннэр: Знаете, когда Игорь Евгеньевич получил Ломоносовскую премию, он уже был тяжко болен, не мог двигаться… Но из большого количества своих учеников он именно Андрею поручил представлять его на церемонии вручения…

А. Сахаров: Не потому, что у меня красивый голос, он как раз некрасивый…

Е. Боннэр: И не потому, что у Сахарова были Звёзды Героя. Нет, выбор Игоря Евгеньевича был основан на внутренней близости, и это ощущалось.

А. Сахаров: И сейчас её ощущаю. Ну, вернемся к мотивировке? Я однажды признался Игорю Евгеньевичу, как мне тяжело, мучительно сознавать, каким ужасным всё-таки делом мы занимаемся. Он очень чутко воспринял мои слова, хоть они и были для него неожиданными. Ведь нас захватывало ощущение масштабности, грандиозности дела, которым занимались. Я сейчас вспомнил слова Эйхмана о том, в каком он был восторге, узнав, что именно ему, простому выходцу из германской деревни, доведется исполнять такую крупную акцию… Этот ажиотаж и эта гордость за масштаб, видимо, свойственны людям, хотя я и надеюсь, что параллель с Эйхманом очень, очень частичная…

— И после того разговора с Учителем вы, Андрей Дмитриевич, стали понимать свою работу иначе?

— Точнее, стал воспринимать её многограннее. Само присутствие на испытаниях подводило к этому. Впечатления от них были двоякого рода. С одной стороны, повторю, возникало ощущение колоссальности дела. С другой, когда всё это видишь сам, что-то в тебе меняется. Когда видишь обожжённых птиц, бьющихся на обгорелых пространствах степи, когда видишь, как ударная волна сдувает здания, будто карточные домики, чувствуешь запах битого кирпича, ощущаешь расплавленное стекло, то сразу переносишься в мыслях ко временам войны… И сам момент взрыва, ударная волна, которая несётся по полю и прижимает ковыльные стебли, а потом подходит к тебе и швыряет на землю… Всё это производит уже внеразумное, но очень сильное эмоциональное впечатление. И как же тут не задуматься об ответственности?

— Прежде я представлял себе весь этот ужас только умозрительно: неприятно же думать, что где-нибудь нажмут кнопку, на твою голову свалится с неба вот такая штука и всё разом кончится… Теперь я вижу это куда предметнее. А там ведь было много людей…

— В нашем городе все строительные работы до 1953 года исполнялись руками заключённых. И мы все, конечно, понимали, что творится страшная жестокость, несправедливость по отношению ко многим из них… Мы ими, правда, не командовали, но общались с теми, кто теми людьми командовал. Этот фактор имел значение опять же двоякое, как ни странно. С одной стороны, раз такие жертвы приносятся, то нам следует их оправдать результатами работы. Мы же не могли позабыть о тех, кто трудится на урановых рудниках, о тех, кто на рассвете под нашими окнами проходит в колоннах в сопровождении овчарок… С другой стороны, нужно было задуматься: а что ты сам делаешь, не участвуешь ли и ты в страшном преступлении? Значит, нужно так мобилизовать себя, чтоб твои занятия не оказались преступными.

— Я вот о чём подумал, Андрей Дмитриевич. Наше государство стало с бомбой сильнее. Но ведь оно стало и жёстче по отношению к человеку… Я не хочу сказать, что оно стало беспощаднее, оно никогда особым милосердием не отличалось, но простые люди эту жёсткость сразу на себе почувствовали…

— Эта новая жёсткость — не совсем однозначная вещь. Ведь когда некто загнан в угол, находится в безвыходном положении, тогда он наиболее агрессивен и авантюристичен. Так что до известного предела наличие у Советского Союза ядерного оружия приводило не к большей жёсткости, а наоборот, к большей мягкости. Вспомните, СССР после смерти Сталина смягчал свою политику. Это-то и было главным фактором, а стало бы подобное возможным без термоядерного оружия, трудно утверждать. Этот процесс был неоднозначным (вспомним кубинский кризис), но мы же не знаем, как развивались бы события, не будь Советский Союз должным образом вооружён… Я не уверен, что внутренняя и внешняя наша политика оказалась бы в этом плане более мягкой. Я даже больше скажу: я практически убежден, что нет, не оказалась бы. Хотя мы и лишены возможности проводить такие эксперименты над прошлым: историю дважды проиграть невозможно. Однако важнее думать о будущем, о том, как станет развиваться наше настоящее.

— Вы имеете в виду перестройку?

— Я считаю, что за самые последние годы у нас произошли важные сдвиги, получившие название перестройки. Эти сдвиги были подготовлены предшествующими периодами и, в том числе, позицией тех людей, которые уже тогда утверждали, что дальше так развиваться нельзя, что страна на тупиковом пути в очень многих отношениях. Теперь это уже совершенно ясно всем, кроме крайне правых деятелей, которые всё ещё, к сожалению, обладают немалой властью в нашей стране. Если говорить о сегодняшнем дне, то я думаю, что воплощение идей перестройки — вот спасение не только Советской страны, но и всего человечества.

Однако до этой мысли не так-то просто, как говорится, дозреть. У нас ещё не все до неё доросли, и вам лично пришлось дорого за неё платить… Но вы-то смогли не отступиться, а как простому человеку, не академику, не лауреату всех мыслимых и немыслимых премий «не потерять лица»? Ведь он-то остаётся в таком случае один на один с государственной машиной, с её отлаженным аппаратом…

— Я сначала скажу о себе и о своей жене. Нам-таки досталось довольно сильно, несмотря на все регалии. Регалии скорее отсрочили то, чему суждено было выпасть на нашу долю, но не отменили. А кроме того произошло следующее: главный удар, центр давления оказался перемещённым, направленным не столько против меня, сколько против моей жены, косвенно — против её детей. Это была весьма хитроумная тактика, ставившая меня в очень трудное психологическое положение и необычайно тяжёлое для Елены Георгиевны. От неё потребовались совершенно исключительные волевые качества. И, мне кажется, она их проявила, да к тому же сохранила меня тем, чем я должен был быть. Так что нам пришлось очень непросто. Что же касается нормальных людей, «не-академиков», то мы знаем: им, действительно, достаётся очень тяжело. В то же время многие всё-таки выдерживают, сопротивляемость человека необыкновенно велика. Но само понятие «нормальный человек» — бессодержательно, люди обладают широчайшим диапазоном свойств — от безграничной подлости до безграничного самопожертвования. И мы убедились: даже в самые мрачные эпохи людям удаётся сохранять своё достоинство. Но это требует от них жертв.

— Вот только хочется, чтобы хоть дальше сохранение достоинства не требовало такой тяжкой дани.

— Мне сейчас пришла на память фраза из брехтовской пьесы о Галилее. Там ученик замечает: «Несчастна та страна, у которой нет героев». А Галилей возражает: «Нет! Несчастна та страна, которая нуждается в героях!»

А наша страна…

—  …Всегда требовала героев. Но кроме героев она также требовала людей, которые просто сохраняют своё достоинство, которые умеют отыскать достойную линию поведения — в работе, в помощи кому-то конкретно. Такая позиция всё же почти всегда возможна. Конечно, в нашей стране довольно часто возникала и такая ситуация, когда человеку приходилось выбирать: стать героем или подлецом?.. И тем не менее достойные всегда у нас находились. Я и сам не раз в этом убеждался, и Елена Георгиевна о том же рассказывала — уже из своей практики…