Насколько я помню, в самом начале я написал что-то про немецкого авиатора со стальной рукой, который сбил кучу американцев во время Второй мировой. Писал я ручкой, заполнил все страницы огромного блокнота на спирали. Мне тогда было лет тринадцать, и я валялся в постели весь в жутчайших чирьях — медики такого и упомнить не могли. В то время некем было восхищаться. Потом уже появились Джон Фанте, Кнут Гамсун, Селин периода «Путешествия»; конечно, Достоевский; Джефферс — только с его длинными поэмами; Конрад Эйкен, Катулл… не очень много. Я в основном насасывал композиторов-классиков. Хорошо было по вечерам возвращаться с фабрик домой, раздеваться, забираться в темноте на кровать, наливаться пивом и слушать их.
Как по-вашему, не слишком ли много поэзии сейчас пишется? Как бы вы определили поистине скверную поэзию? Что вы думаете о сегодняшней хорошей поэзии?
Сегодня пишется много скверной поэзии. Люди же не умеют писать простую легкую строку. Им трудно; вроде как тонешь, но стараешься, чтоб стояк не опал, — такое удается немногим. Плохая поэзия творится теми, кто садится и думает: сейчас вот я напишу Стих. И у них выходит, как, по их мнению, полагается. Возьмите кота. Он же не думает, что вот, мол, я кот и сейчас я прикончу эту птичку. Он просто идет и убивает. Нынешняя хорошая поэзия? Ну, ее пишет парочка котов, которых зовут Джеральд Локлин и Рональд Кёрчи.
Вы читали большинство интервью о ремесле, которые мы печатали. Что вы думаете о таком нашем подходе? Какие были вам полезны?
Не стоило этого спрашивать. Из ваших интервью я ничему не научился, за исключением того, что поэты — деланые, вышколенные, самоуверенные и напыщенные хлюсты. По-моему, я ни одного интервью не смог дочитать: шрифт перед глазами расплывался, и дрессированные тюлени прятались под водой. Этим людям недостает радости, безумия и риска — как в ответах, так и в работе (то есть в стихах).
Хотя вы пишете крепкие стихи для голоса, голос этот редко простирается дальше окружности ваших собственных психосексуальных забот. Вас интересуют национальные, международные дела? Вы сознательно ограничиваете себя тем, о чем будете или не будете писать?
Я фотографирую и записываю то, что вижу и что со мной происходит. Я не гуру и никакой не вождь. Я не стану просить решений у Бога или политики. Если кому охота заниматься грязной работой и создавать лучший мир — на здоровье, я его приму. В Европе, где моим работам сильно везет, на меня претендуют различные группы — революционеры, анархисты и так далее, — потому что я пишу про обычного человека с улицы, но в интервью я вынужден от всех открещиваться, потому что нет у меня с ними никаких отношений. Я сострадаю чуть ли не всем на свете, и в то же время все мне отвратительны.
Чему, по-вашему, нужно прежде всею учиться сегодняшнему молодому поэту?
Ему следует понять: если он пишет и ему скучно, другим людям тоже будет скучно. Нет ничего дурного в поэзии, которая развлекает и которую легко понимать. Вполне возможно, что гениальность — это умение говорить что-то важное просто. Поэту лучше не лезть в писательские мастерские, а разнюхивать, что творится за углом. И несчастьем для молодого поэта будут богатенький папа, ранняя женитьба, ранний успех или способность делать что-то хорошо.
В последние десятилетия Калифорния стала обиталищем множества самых независимых наших поэтов с собственным голосом — Джефферса, Рексрота, Пэтчена[128], даже Генри Миллера. Почему так? Каково ваше отношение к Востоку, к Нью-Йорку?
Ну, тут было побольше места, длинное побережье, столько воды, чувствовались Мексика, Китай и Канада, Голливуд, обжигающее солнце, старлетки, ставшие проститутками. Вообще-то, не знаю: наверное, если у тебя частенько жопа мерзнет, труднее быть «поэтом с собственным голосом». Это же большая игра, потому что ты кишки свои выставляешь на всеобщее обозрение, и отклик больше, чем если станешь писать про то, что душа твоей матушки — поле ромашек.
Нью-Йорк — не знаю. Я оказался там с семью долларами в кармане, без работы, без друзей и без всякой профессии — я мог быть только разнорабочим. Наверное, высадись я туда сверху, а не снизу, мне было бы повеселее. Я продержался три месяца, дома пугали меня до усрачки, люди пугали; я много кантовался по всей стране в таких условиях, но Нью-Йорк был по всем статьям Дантовым адом. Интеллектуалы Вуди Аллена страдают в Нью-Йорке совсем иначе, нежели такие, как я. В Нью-Йорке я ни с кем не трахнулся — женщины со мной не желали даже разговаривать. В Нью-Йорке я трахнулся только раз, когда вернулся туда через три десятка лет и привез девку с собой — жуткую, мы с ней, конечно, остановились в «Челси». «Нью-Йорк куотерли» — единственное хорошее, что со мной там случилось.
128