Выбрать главу

Алексей, как докладывал мне Брюс во время своих коротких визитов, пришел в себя уже на вторые сутки. Физически он отделался лишь сотрясением и ушибами, хотя душевная травма оказалась куда глубже. Замкнувшись в себе, он отказывался говорить с кем-либо, даже с отцом. Он лежал в своих покоях, молча глядя в потолок. Стена молчания, которую он выстроил вокруг себя, была крепче любой крепости, и лекари разводили руками, не зная, как вывести его из этого оцепенения. Я его понимал. Шок, стыд, ужас от осознания того, что ты едва не убил своего наставника и отца, — такая ноша могла сломать и более крепкого человека.

На пятый день случилось немыслимое. Утром в мой лазарет без стука вошли четверо гвардейцев Преображенского полка. За ними стоял сам Арескин, бледный и растерянный.

— Приказ Государя, — коротко бросил офицер. — Перевести бригадира Смирнова в покои его высочества царевича.

Лекари ахнули, пытаясь возражать, говорить о риске для больного, однако гвардейцы их не слушали. По личному приказу Императора мою койку, со всеми склянками и притираниями, осторожно, но неумолимо подняли и понесли по гулким коридорам Адмиралтейства. Меня разместили у противоположной от царевича стены в его просторных, залитых серым светом покоях. Петр, который лично наблюдал за этой процессией, не сказав ни слова, лишь окинув нас обоих тяжелым, изучающим взглядом, вышел, оставив одних.

Его замысел я понял не сразу. Это была не забота. Это был эксперимент. Жестокий, в его стиле. Он не просто поместил нас в одну комнату — он создал замкнутое пространство, герметичную реторту, в которой два реагента должны были либо вступить в реакцию, либо уничтожить друг друга. Он запер нас вместе с нашей общей виной, и выйти из этой комнаты мы могли, только договорившись друг с другом.

Почти сутки мы провели в молчании. Я лежал, превозмогая боль; он — глядя в потолок. Слуги бесшумно входили и выходили, меняя повязки и принося еду, к которой ни он, ни я не притрагивались. Напряжение в комнате сгустилось настолько, что, казалось, его можно резать ножом. Я смотрел на него, пытаясь разгадать, что творится в его голове. Он смотрел в потолок, однако я был уверен: он точно так же ощущает мое присутствие.

Он заговорил первым поздно вечером, когда в комнате горела лишь одна свеча. Его голос был тихим, хриплым, и он впервые за долгое время обратился ко мне на «ты».

— Ты… живой, — это был не вопрос, а констатация, выдох облегчения. — Слава Богу.

Я с трудом повернул голову. Шея болела, но я заставил себя посмотреть на него.

— Живой, — прохрипел в ответ. — И ты тоже. Это главное.

— Главное? — он горько усмехнулся. — Я чуть не убил тебя. И отца. Что в этом главного?

— Ты жив, — повторил я. — А значит, есть шанс все исправить.

— Это я виноват, — сказал он, не поворачивая головы. — Я должен был тебя слушать. Из-за меня ты теперь… вот так. Из-за моей гордыни.

— Хватит, Алексей, — я с трудом приподнялся на локте. Каждое движение отдавалось вспышкой боли. — Вина общая. Моя — в том, что поверил в чудо и потерял бдительность. Твоя — в том, что поспешил. Теперь будем вместе расхлебывать.

Дверь отворилась, и в комнату вошел Петр. Он, очевидно, стоял за дверью и слышал наш разговор. Подойдя к кровати сына, он остановился. На его лице не было ни гнева, ни жалости. Лишь тяжелая, бесконечная усталость.

— Ты повел себя как глупец, — тихо сказал он. — Как самонадеянный мальчишка.

Алексей вздрогнул, но не отвел взгляд. Он сел на кровати.

— Да, отец. Но он… — царевич кивнул в мою сторону, — он спас меня. Он оттолкнул меня, а сам остался… Он учил меня, а я… я дурак!

Петр перевел взгляд на меня.

— Ну что, доигрался, хитрец? — в его голосе прозвучала горькая ирония. — Одного чуть не убил, второго покалечил. И себя заодно. Хорош наставник.

И тут Алексей, казалось, полностью раздавленный, вдруг подался вперед. В его глазах впервые за много дней вспыхнул огонь.

— Отец, ты не понимаешь! Он спас не только меня — он спас тебя! Ты стоял у склада! Там бочки со скипидаром! Если бы машина ударила туда…

Брошенная в запале, эта фраза стала для Петра откровением. Поглощенный мыслями о сыне, об инженере, о провале, он просто не подумал об этом. Не осознавал, что и сам был в шаге от гибели. Он смотрел на сына, который не просто защищал своего наставника, а мыслил, оценивая последствия. Он видел перед собой не испуганного мальчика, а мужчину, который за эти несколько дней прошел через личный ад и вышел из него другим. На его лице после пережитого ужаса появился новый, осмысленный шрам — не физический, а душевный.