8
Иоанну донесли об опричном сборище. Недоверчивый, сейчас он смеялся над продвижением Марии Нагой: «Что буду я делать я с сим ребенком? Буквы ей объяснять? А она? Цветные ленты мне на детинец повязывать?» Поминая новгородский поход, он сказал Малюте и Годунову, что незаслуженно винят его в наложенной на город пени. Забыли ли, как выдвиженье карающего войска вызвал бежавший из новгородского острога в Москву волынский бродяга Петр. Тот и открыл письмо архиепископа Пимена и тамошних подговоренных им граждан к королю польскому. До оказии в Вильно таили то письмо в соборе Св. Софии за образом Богоматери. Не при Малюте ли царь дал проходимцу Петру верного человека? Оба поехали в Новгород и вынули из-за образа архиепископскую грамоту, где черным по белому было выведено, что святитель, духовенство, чиновники и весь народ поддаются Литве. Соглашаясь, Малюта и Годунов прикидывали, не лукавит ли царь, их испытывая, не честолюбец ли Чудовский архимандрит Леонид сочинил ту очернительную грамоту, а бродяга Петр, им нанятый, подложил ее за иконы и сам при свидетелях вынул? После новгородского архиепископского места недалече до митрополитства, ибо по городскому Разряду Новгород сразу за Москвой. Годунов и Малюта придворной жизнью выучились о людях, не избегая царя, думать нехорошо, везде усматривали алчный подвох.
Из гордости протомив поляков двухнедельным ожиданием, Иоанн согласился принять от них грамоты. Толмач пришел за послами, сидевшими в сенях Кремлевского дворца вместе с сотней русской знати, тоже ожидавшей аудиенции.
Иоанн сидел на золотом троне, возвышавшемся в середине Грановитой палаты. На нем была длиннополая ферязь, покрытая золотой чешуей. На голове – царский венец, в правой руке – жезл из золота и хрусталя. Внизу, перед пьедесталом, стояли печатник и государев писец, оба – в золотом платье. Вдоль стен на лавках в белых дорогих ферязях и высоких застегнутых на драгоценные пуговицы шапках сидели бояре.
Польский посол Юрий Быковский размашисто низко поклонился, передал грамоты царскому печатнику. Тот снял шапку, приблизился к царю, лег ниц, поцеловал ногу и колено и протянул грамоты. Царь тут же передал их стоявшему рядом Годунову. Иоанн любезно спросил посла о здоровье Сигизмунда. Посол отвечал, что при выезде его из Кракова король находился в добром здравии, которое, он надеется, сохраняется и поныне. Царь сказал несколько общих любезных слов, пригласил посла к обеду и отпустил.
Обед давался в другой палате Кремлевского дворца. Предубежденного против московского варварства посла поразило наличие на длинных столах, стоявших на возвышении в две ступени от пола, шитой скатерти и большого количества золотой и серебряной посуды. Две сотни бояр и дворян, все в белом, сидели за столами по старшинству, самые родовитые, Шуйские, Мстиславские и Бельские – ближе к царю. Иоанн в золотой ферязи расположился за отдельным столом, опять на высоком пьедестале. Он был над всеми, и возле него, кроме сыновей, не сидел никто. Между царским столом и другими было большое пустое место.
Отдельно стоял поставец с винными жбанами и блюдами. Здесь дежурили не снимавшие шапок два дворянина с салфетками через плечо. Каждый из них держал в руках золотую чашу, украшенную жемчугом и драгоценными камнями, преимущественно – рубинами. Это были личные чаши государя. Когда у него являлось желание, он выпивал их медленно или залпом.
Прежде чем подали яства, Иоанн послал каждому из бояр большой ломоть хлеба. Разносивший громко называл одаряемого по имени и добавлял: «Иоанн Васильевич, царь Русский и великий князь Московский, жалует тебя хлебом!» При этом все, к кому обращались, вставали, слушали и благодарили. После всех хлеб получил дворецкий, шурин царя по Анастасии – Никита Романович Юрьев – Захарьин, сменивший на этом ответственном посту своего брата Данилу Романовича. Награжденный царским хлебом, Никита Романов съел его перед всеми, поклонился и вышел распоряжаться вносимыми блюдами. После Юрий Быковский передавал: обеденных перемен было до двадцати: крупная птица лесная, кабанина, белая волжская рыба с икрою. Все нарезано крупно или положено большими порциями. Бояре и дворяне ели усердно, без конца провозглашали за царя здравицы, на разные лады его нахваливали. Царь милостиво улыбался, посылал со своего стола огромные чаши с вином, которые следовало пить стоя.
За столом царь сидел в другой короне, нежели на приеме. Во время обеда он еще два раза менял венцы. Приносил и уносил их куда–то служка, или комнатный шляхтич (Годунов), лицо которого не выражало угодливости, но – занятость и старательное выполнение возложенных обязанностей.
Когда все кушанья были поданы, царь своею рукой дал еду и напитки каждому из прислуживающих дворян. Это были воины отборного царского войска, ради торжественного случая, с разрешения царя, снявшие черные рясы и клобуки. Посла удивило, что царь знает по имени всех приглашенных на обед, и всем уделил время для короткого милостивого разговора.
Обед закончился в час ночи. Быковский цепко удержал в памяти, перенеся и в вечность, детали виденного обеда. Если б он задержался долее, ему открылось, как в палату впустили царскую псарню, разнообразных английских пород и отечественных псовых борзых, с рычаньем м и возней набросившихся на кости, брошенные пировавшими под стол. Можно было подглядеть за пьяными, едва ли не волоком усаживаемыми в возки, или как трезвые, при всем богатстве лишенные платков, вытирают масляные руки о голову и бороду, чтобы не пачкать одежд.
Но имелось еще одно, что замечено быть могло за самим польским послом, двусмысленные взгляды, которыми пару раз он обменялся с врачом и астрологом Елисеем Бомелием.
О регулярных посещениях Бомелия царем знал весь двор. Популярность голландца росла. К нему устремились бояре, дворяне и опричники гадать судьбу, поэтому за ним и следили.
Яков Грязной проклинал себя за предложение Ефросинье бежать, ругал он и ее за несмелость. Запутавшись в душевных противоречиях, Яков подолгу молился, ездил ставить свечи перед Владимирской и Казанской, клал до тысячи земных поклонов. Привязанность к Ефросинье он полагал бесовской, но она не отпускало, как ее не кляни. Хорошо было бы сходить на исповедь, но в эпоху всеобщих доносов сумасшедший доверится попу. Если исповедник передаст о намерении бежать царской невесты, в луч Якова ждет застенок Разбойного приказа, мучительные пытки и казнь.
Мучаясь совестью, понимая, как из одного греха кидается в другой, Яков отправился к Бомелию, гадать. К тому сидела очередь из опричников, известные лица, пришлось подождать.
Бомелий принимал опричников, поражаясь короткости линии жизни в белизне ладоней, забывших грубый труд. Через одного звезды показывали Плутона, сопряженного с Меркурием, и у Бомелия язык не поворачивался честно сказать пациентам об их будущем. Какой совет он отважился бы им дать? Наслаждаться жизнью по полной, выжимать каждый день, как губку? Они и без того не знали меры в стяжательстве, играх, спорах и состязаниях на деньги, плотских утехах. Московия стонала.
Гадая Якову, заглядывая то на его руку, то в звездные карты, разложенные на столешнице, Бомелий загадочно сказал, что письмо, ждущее своего часа, скоро будет рассекречено. Яков только думал о себе с Ефросиньей, хотел слышать о перспективе своих надежд, и вздрогнул. Откуда Бомелию ведомо о злосчастном письме? Ах, да. Он же был в нарвском обозе, и не мог не видеть Магнуса, передававшего письмо Матвею. Бомелий меж тем продолжал: человек с тревожащим думы клиента письмом уже объявился. Какой человек? Нашедший посеянное Матвеем Магнусово письмо? Выкравший его?.. Но Бомелий говорил о другом, скоро должно явиться: древняя Владимиро-Суздальская земля, где вотчины Шуйских, готовит заговор против государя… К чему это? – растерялся Яков. Что же с делами сердечными? Венера в тени Юпитера!
Яков, вместе с Матвеем вверившийся Борису и теперь тяготившийся его управлением, тем не менее, передал ему гаданье Бомелия, что твердил тот с подначею или нет о некоем письме, не Магнусовом, про новую измену Земли. Годунов глубоко задумался.