Выбрать главу

Иоганн Буш замолчал. На душе было пусто и по-шекспировски темно. Небо за окном начало бледнеть, и Иоганн Буш одновременно пожалел и обрадовался этому. Он подошел к окну, стал смотреть, как на востоке бледнеет небо и подумал, что очень хочет курить, но у него нет сигарет (нет сигарет уже 7 лет!).

— Берг, я не писал 5 лет. Опять были сигареты, опять брл камин, и опять не получалось писать, все так же не получалось писать, с самой зимы 1988 года. А ведь шел уже 1993-й. И был уже Берлин…

С Анной мы поженились весной, в мае 1988 года, и потом летом совершили кругосветное путешествие а в делабре я уехал в Армению, когда там случилось землетрясение, и это был осамым страшным, что я видел за всю мою жизнь… В 1990-м году Германия объединилась, и мы переехали в Берлин, но я все еще не мог ничего писать. В 1991–1992 годах от нечего делать я стал преподавать писательское мастерство (боже, какая глупость!) в университетах Лайпцига, Дрездена и других городов. Но это опять ничего не дало, и я вернулся в Берлин, и опять наступила зима, а потом новый 1993-й год и длинная, длиннющая зима. Некоторые критики меня уже похоронили, Берг, и я сам чувствовал, что умер… Отношения же а Анной все более и более ухудшались. Она была моей очередной ошибкой, дорогой, ибо она абсолютно не пономала меня. Наверное, еще никогда муж и жена не были так далеко друг от друга, живя в то же время в одном доме. Вскоре мы сделались и вовсе чужими другу другу, хотя и время от времени занимались любовью: нас до конца влекло друг к другу, но это была не любовь. Ей было плевать, пишу я или нет, а этого человек пишущий никогда не может простить, ибо для него всего важнее его работа… В материальном же смысле я лишь получал, так сказать, дивиденты от пеошлых книг и все так же не мог писать. Я целыми днями прозиживал за письменным столом, но не мог выдавить из себя ни строчки. А однажды отчаяние взяло верх, и я подумал, что все кончено. Это было в один из тех зимних сумрачных дней, которые всегда бывают в Берлине, когда тучи серым панцырем сковывают небо. Это была уже зима 1993 года, и я подумал, что все кончено. Я сдался! Все… И сразу в моем кабинете все погасло и остановилось, и стало холодно. Я посмотрвл на письменный стол: там в чернильнице замерзали чернила (ими я не писал: это был подарок), и чай, недопитый утром, которые принесла Анна вместе с булочками, замерзал тоже. Я почувствовал, что и сам начинаю замерзать, и мне захотелось спать, и я решил так и заснуть в кресле перед погасшим камином. Камин погас, думал я, зачем же жить мне? Зачем мне жить, если я уже 5 лет ничего не пишу? Я знаю, Берг, что это было самоубийством, но не надо меня осуждать. Ведь что есть писатель, который исчерпал и не может больше писать? Пустое место… И я заснул, и я знал. что это смерть. Но мне не дали умереть (то ли яд медленно подействовал), меня спасли. Спасла Анна, ворвавшаяся в кабинет… Когда меня откачали, она сказала:

— Если ты подумаешь, что самоубийством ты себя лишаешь возможности написать настоящую большую, хорошую книгу, которую, может быть, тебе суждено написать, ты этого никогда больше не сделаешь… Вот так, Берг! Потом я заснул и спал очень крепко и проспал до самого утра. Когда я проснулся утром следующего дня, меня огушила тишина. В камине тлели угольки (и какого черта я все это помню, Берг?); под окном стоял мой письменный стол, на котором лежал лишь небольшой зеленый блокнот; у противоположной от двери стены был огромный книжный шкаф; в центре комнаты был маленький журнальный столик, как и вчера рядом с удобным креслом. Ничего не изменилось в комнате, да и что могло измениться? Просто было очень тихо, и со мной что-то происходило. Я знал, что это за чувство, и был влюблен в него. Это был ото самое чувство, с которым знаком каждый писатель и которое всегда приходит, когда ты собираешься начать новую книгу. Одевшись, я подошел к окну. Улицы, которые еще вчера были серыми и полумертвыми, стали ослепительно-белыми и умерли по-настоящему: шел снег; он шел всю ночь. Я повернулся и посмотрел на свой письменный стол, но подумал, что еще не время. Я почувствовал, что мне становится тесно в кабинете, что стены и потолок давят на меня, как гидравлический пресс. Я чувствовал в груди волнение и спустился вниз готовить себе кофе.

Главное, Берг, вовремя сесть за письменный стол и начать писать. Если сесть слишком рано, то, что ты напишешь, тебе потом не понравится, если даже ты напишешь на «сойдет», и ты скомкаешь написанное и больше в тот день не сможешь писать. Если же упустишь момент и сядешь слишком поздно, то вообще ничего не сможешь написать, и в этот день у тебя на душе будет пусто, и ты напьешься. Главное во время сесть и начать писать новую книгу, и невредно, Берг, иногда вспомнить это правило. Ведь его нужно знать любому писателю. Это — золотое правило в писательстве…

Когда я выпил кофе, я уже знал, что буду писать, и мне не захочется больше остановить часы и замерзнуть. Я поднялся наверх, в кабинет и сел записьменный стол. На столе была ваза с фруктами, сигарета, пепельница и, как обычно, раскрытый блокнот. Я подумал, что чистый лист бумаги таит в себе много тайн, и любой писатель, который пишет, раскрывает эти тайны… Я курил и смотрел, как за окном идет снег. Я боялся. Я боялся начать новую книгу. Всегда было так, Берг. Когда я кончал одну книгу, я не знал, буду ли писать другую, до такой степени бывал опустошен. А когда я начинал новую, я боялся, что не закончу ее. Кто знает, думал я, может, эта книга, которую я сейчас начну писать, будет последней? А дальше, наверное, пуля в лоб, потому что если писатель не пишет, он должен умереть… И Я написал заглавие романа: "Смерть Героя". Я подумал минуту, потом прошептал: "И да поможет мне Бог". И начал писать… И писал, долго, медленно, осторожно, и не заметил, как прошел, иссяк почти целиком этот день. Скоро уже должно было начать темнеть, а я все писал, писал, не останавливаясь, чувствовал волнение в груди, радость, и лишь в голове вертелась мысль: только бы не вспугнуть удачу. Наконец, я поставил точку, потянулся и закурил. Первый рабочий день можно было считать законченным. На улице все еще шел снег, который усилился и которому, казалось, не будет конца. О,Берг, было какое-то чувство удовлетворения и полноценности от того, что были написаны уже первые главы новой книги, и я подумал, что устал и что для первого дня поработал достаточно. Я спустился вниз, выпил бокал джину и решил выйти погулять: ведь нужно было немножко остудить голову, которая поработала весь день и сейчас была как будто в огне. Снег кружился, все шел, поминутно то усиливаясь, то замедляя свой ход. Снегоочистительные машны очень часто не успевали убрать снег, и поэтому на центральных улицах Берлина было мало автомашин. Прохожие, тепло укутавшись в шарфы и подняв воротники своих пальто и шуб, шли по центру улицы и были как будто рады, что нету автомобилей: дышалось как-то легко и свободнее… Я тоже шел по центру улицы, Берг, и радовался снегу, который бил по лицу, таял, задержавшись на ресницах и от этого казалось, что я плачу и из глаз текут слезы. Я шел по центру улицы и чувствовал себя свободным и счастливым. Да, я был счастлив, Берг, и не боялся признаться себе в этом. И еще я подумал, что счастье никогда не бывает большим. Вернее, счастье не бывает продолжительным, оно всегда кратковременно. Счастье всегда радостно, и я был радостен. Еще: счастье — это всегда освобождение. Ведь после долгого, продолжительного застоя я опять начал писать, а писать — это всегда освобождение; я в тот день написал много и хорошо и вот вышел на улицу (опять освобождение), где после долгих морозов опять пошел снег (освобождение). Я шел и вспоминал прошлое, свою жизнь и, к сожалению, у меня тогда не было тебя, чтоб я рассказывал тебе, Берг. Я вспоминал, и мне становилось очень хорошо от того, что я вспоминал, а не мерзко и горько… И еще я думал о власти писателя и страшился сам этой власти. Он движет судьбами, дарует жизнь, или убивает… Я продолжал идти по улицам и страшился. Но я был счастлив. Всегда так, Берг: страшишься и бываешь счастлив, страшишься власти, хотя и уже давно пьян им… О власть, Берг! Что может быть выше писательской власти, когда ты даже можешь остановить ВРЕМЯ. Ведь в моей книге время остановилось и снова пойдет тогда, когда я сяду за письменный стол… Тайну этой власти знает каждый писатель. Он может остановить время, сделать быстрее его ход (скажем в жизни прошло три дня, в книге — только день); может заставить кого-то умереть, кого-то воскреснуть; он может кому-то дать бессмертие, сделав его героем книги; у кого-то отобрать это бессмертие… Что есть выше власти писателя, который может распоряжаться судьбами тысячей, сотни тысяч, миллионов? И какая профессия может быть страшнее профессии писателя? О, Берг! Наша профессия дает возможность БЕЗНАКАЗАННО вершить судьбами стольких людей! Писатель может родить, может убить, кому-то дать счастье, кого-то сделать несчастным, и никто его не осудит! Никто! Даже читатель, потому что писатель — властитель, он — хозяин, он — бог!!! Я хочу, Берг, я мечтаю, чтоб меня осудили, я мечтаю, чтоб читатель осудил писателя. Потому что безнаказанность — это всегда уродливо; любая безнаказанная власть безнравственна, кроме, конечно, власти над самим собой. И боже упаси, если писатель потеряет эту власть над самим собой, потому что он может тогда убивать… Сколько раз я твердил, Берг: " О, господи, не дай кого-нибудь убить, упаси меня от греха…"! Но, послушай. Берг. Если посчитать, что книга — это сам писатель, то и власть по отношению к героям — это тоже, что и власть по отношению к самому себе… Черт возьми, Берг! Неплохое отпущение грехов мы с тобой придумали, хотя и мы в то же время дошли до очень важного: герой — сам автор! И правда: ведь на протяжении всего ХХ века героем был писатель, сам автор…