Выбрать главу

То был последний вечер старого года, и я, должно быть, никогда не забуду, как скрипели флюгера под пронизывающим ветром… Мы долго сидели в пивном погребке на Егерштрассе. Нас было четверо: я сам; ci-devant капельмейстер, впоследствии сочинитель и юрист, убежавший со званого вечера без пальто и шляпы; долговязый субъект в туфлях, надетых поверх сапог, что ботанизировал на склонах Чимборасо (вот уж в это я бы никогда не поверил, если бы не получил из его рук совершенно свежий, будто только что сорванный, оранжевый цветок, описанный Гумбольдтом и Бонпланом); и еще один, низкорослый, что страшно боялся зеркал и получил за это от челяди прозвище «Суворов»… «В нашем разговоре зазвучал тот юмор, который доступен только смертельно раненым душам» — записал позднее один из нас, и к этому мне нечего прибавить. Нам, кто видел сияние высшего мира и получил за это, что причитается, от мира дольнего — один юмор и остается, заменой надежде.

Один московский литературный критик как-то задал мне простодушный вопрос: почему это немцы ввели моду на романтическое безумие, или среди них сумасшедших больше, чем среди других наций? Я отвечал, что немцы сходят с ума совершенно так же, как прочие нации, однако в силу своего педантизма и склонности к порядку, каковая справедливо забавляет французов и русских, чаще бывают в силах противостоять безумию и рассказывать о нем. Мой ответ ему отчего-то не пришелся по душе.

…На прощание я оставил Эрнсту Теодору одну из двух лорнеток и впоследствии был рад узнать, что он подарил ее своему молодому приятелю, ныне известному читающей публике под именем Бальтазара, коему волшебные стекла сослужили бесценную службу. Взамен я попросил о малом одолжении: не упоминать меня в числе собутыльников, сошедшихся в погребке той новогодней ночью. Возможно, и зря: создатель «Крейслерианы» представил бы мою плачевную историю лучше, чем она была на самом деле, и много лучше, чем это удалось мне самому.

На сем прощай, дорогой мой Зигмунд. Не знаю, свидимся ли мы когда-нибудь, не знаю даже, как скоро ты получишь это письмо и получишь ли. Извини мне печально-саркастический тон: ты сам понимаешь, что мне больше не к кому писать столь откровенно.

Остаюсь верный твой друг

И. Т. Риттер.
* * *

Немец достал из платка очки и молча положил их на стол.

— Благодарю вас за хлопоты, милостивый государь, — произнес Иван Федорович и подумал, не поклониться ли, потом решил, что получится неловко, потом все же приподнялся со стула и исполнил нечто вроде полупоклона. Никогда в жизни он не осмелился бы просить об услуге ученого профессора проездом из самого Санкт-Петербурга, да притом немца, да еще страдающего нервной болезнью, потому что совершенно не знал, как с ним говорить и чем отдаривать. Но тетушка была непреклонна, и пришлось покориться. Сейчас Ивана Федоровича одолевало множество мыслей: надо ли спросить его о деньгах, или это выйдет обида, или, быть может, надо просто сразу вручить ему деньги — но сколько? И если очки окажутся плохи, можно ли будет так прямо и сказать, или этим он выкажет невежливость? И что делать, если с профессором опять приключится припадок… впрочем, это-то просто: поднести рюмку настойки… Все эти соображения повергали его в полную растерянность, и он действовал и говорил как во сне.

— Теперь уж надо их… э-э…

Немец серьезно кивнул. Иван Федорович взял очки, медленно отогнул правую заушину, потом левую, и с видом решительным сунул между ними голову, так что окуляры заняли надлежащие места.

Мир, видимый сквозь круглые стеклышки, ничуть не переменился, все кругом лишь очертилось более четкими линиями и как бы отодвинулось вдаль, а огонек лампадки из красного кружка с пурпурной каемкой принял настоящий свой вид рубинового стеклышка. Тетушка Василиса Кашпоровна и сквозь очки виделась прежней тетушкой, разве морщинок прибавилось.

— Что, друг мой, удобно ли? (Иван Федорович согласно качнул головой.) Поди к зеркалу, погляди на себя.

Подойдя к старинному зеркалу, которое мухи щедро усеяли веснушками, Иван Федорович увидел в нем свое лицо. Вопреки опасениям, очки не слишком его безобразили и даже придавали что-то солидное, чему, однако, несколько мешали выпученные глаза. Иван Федорович постарался сделать значительное лицо, подобающее отставному поручику и хозяину имения, но вдруг не выдержал, тряхнул волосами и расхохотался. И тут же словно какая-то дверца отомкнулась у него в груди, и дышать стало свободнее.