Выбрать главу

Теперь уже возвращение к письму Моцарта, которое следовало дочитать, произошло совсем по-другому. Отодвинулся интерес к тем местам в письме, которые касались непосредственно Моцарта и его собственных дел, и наполнились особым смыслом строки, относившиеся к его больному другу. А таких строк было немало.

Следовало прежде всего выяснить: сдержал ли Мысливечек свое обещание — написать образец письма к Санторо, в ущерб своему собственному заказу из Неаполя. Оказывается — сдержал. «Он прислал мне изложение письма к Санторо», и «я могу теперь в любую минуту написать письмо в Неаполь». Но действительно ли Мысливечек составил это письмо для друга в ущерб себе, с таким содержанием, чтоб обещанная ему самому, Мысливечку, карнавальная опера, опера ultima, которая идет обычно весь сезон перед постом и за которую больше платят, отошла от него к Моцарту? Ответ на это особенно важен потому, что практичный папаша Леопольд при всей своей дружбе с Мысливечком предстает перед читателем в своих письмах к сыну в не очень-то симпатичном свете, отпуская иной раз по адресу своего друга недобрые шуточки и приписывая ему корысть и практицизм, в которых сам он более всего и повинен.

Тут выясняется, как важно было раскрыть, параллельно с Нолем, позднейшее издание писем Моцарта Мюллер-Азовым: у Ноля итальянский текст посланного Вольфгангу Мысливечком обращения к Санторо отсутствует и в оригинале и в переводе; а у Мюллер-Азова, печатавшего письма без всяких сокращений, он приведен полностью, и там все на месте: обращение, заявка на оперу, просьба, чтоб это непременно была карнавальная, а никакая другая, нужные выражения для желаемого ответа, указание на сто дукатов как на минимальную оплату. И только за этим текстом следует фраза, которая у Ноля стоит сразу же за словами: «Он прислал мне изложение письма к Санторо». Моцарту оставалось переписать этот образец и за своей подписью отправить в Неаполь.

Когда он пересилил и свой страх больного, и свой стыд за этот страх; и когда больной друг прислал ему собственноручно составленное для него письмо к неаполитанскому импресарио, доказав, что тут было не одно только голое обещание; и когда, наконец, Мысливечек не только обещанное выполнил, но, вероятно, вспомнив упоминавшуюся ими в разговоре Прагу (о чем нет у Моцарта в письме, но должно было быть в их беседе), предложил вдобавок дать Моцарту рекомендательное письмо к графу Пахта, — весь дальнейший тон длинного послания Вольфганга к отцу изменился. Он стал здоровее, веселее, типично моцартовским. Больной Мысливечек так подбодрил его, так поднял его веру в себя самого, дал ему такой профессиональный толчок к творчеству, что это излилось на нескольких страницах волной оптимизма:

— Многие говорили мне тут, что Мысливечек очень удивлялся, когда перед ним упоминали и других пианистов; он все время отвечал, чтоб никто и не думал воображать о себе — никто так не может играть, как Моцарт, и в Италии, где самые крупные мастера, когда назовут имя Моцарта, — все замолкают.

Он пишет — просто захлебываясь от охватившей его жажды — о своем желании написать оперу, о своей мечте поставить ее в Неаполе, откуда она прогремит по всему свету:

— Я просто перенести не могу упоминание об опере, увидеть театра не могу, о голосах певцов слышать не могу…чтоб — ох — не выйти из себя…

Так страстно вдруг потянуло Моцарта к творчеству, к музыке, к сочинению именно оперы, словно свидание с Мысливечком окрылило его творческий гений.

А дальше идут свидетельства, которые не может обойти ни один ученый, если б он вздумал писать о Мысливечке научное исследование. У Моцарта вдруг пропал страх. На следующий день он пошел в госпиталь прощаться, да не один, а со своей матерью. В этот раз не дрожат его колени, не трепещет перо в руке, взгляд не затуманен и суждение не замутнено. Мы чувствуем, что «профессиональный толчок» на самом деле дан ему, ведь с Мысливечком говорить было легко, просто, интересно: «Если б не его лицо, то был бы он совершенно тот же самый, полный огня, воодушевления (Geist — интеллекта, духовности) и жизни, похудевший немного, разумеется, но во всем остальном тот же добрый бодрый (aufgeweckte — разбуженный, пробужденный) человек, весь Мюнхен говорит об его оратории «Абрам и Исаак», которую он тут сочинил. У него сейчас, кроме нескольких арий, готовы кантата и серенада; постом, когда болезнь его была сильнее всего, сделал он оперу для Падуи. Да все ни к чему, тут тоже говорят, что доктора и хирурги загубили его, — это настоящий рак на ноге. Хирург Како, осел, выжег ему весь нос долой; представляете, какую он вынес муку…»