Выбрать главу

Не знаю, что будет дальше. Мы все устали от бесконечных ельцинских причуд и прихотей, но его внутренняя сила за ним остается, и вряд ли он кому-то добровольно уступит свое место. Говорят, что когда он пришел в сознание от наркоза после тяжелой операции на сердце, первым его требованием (и первым словом) был "Указ!" - указ о передаче ему всей полноты власти власти, с которой он расстался-то всего на одни сутки. Ко всему этому примешиваются и другие тяжкие и смутные предчувствия. Где-то я читал когда-то о том, что "русским присущ почти апокалиптический страх перед сменой власти. Конец всякой данной власти они воспринимают как конец власти вообще" - а мы все хорошо знаем, что означает в России "конец власти вообще". Пока все это еще не очень чувствуется, но ближе к концу ельцинского правления, когда всем станет ясно, что он уходит, как бы не начались, как в старину, народные истерики если не Девичьем поле, то на Красной площади:

Ах, смилуйся, отец наш! властвуй нами!

Будь наш отец, наш царь!

Потом "народ еще повоет да поплачет", "Борис еще поморщится немного, что пьяница пред чаркою вина" - как он морщился уже однажды в незабвенном 1996 году

И наконец по милости своей

Принять венец смиренно согласится;

А там - а там он будет нами править

По-прежнему.

7 Ноября 1999 года Случилась 82 годовщина Октябрьской революции.

В последние годы, каждый раз, когда время подходит к этому странному празднику, у нашего населения наблюдается по этому поводу легкое смятение в умах. Большая часть его жила и воспитывалась еще в то время, когда день 7 ноября (он же 25 октября) 1917 года официально и неофициально считался днем, имевшим грандиозное значение для судеб России и мира, днем, расколовшим всемирную историю на две части, завершившим одну эпоху в жизни человечества и начавшим новую, совершенно иную, переродившую его нравственно и физически. Теперь же те, уже довольно давние, события рассматриваются как что-то совершенно несущественное и как бы даже не бывшее вовсе. Мы снова, уже в который раз, попытались начать нашу историю с чистого листа. Наше прошлое опять объявлено чем-то скверным и постыдным, вспоминать о нем стало почти неприлично, и уж совсем никому не приходит в голову им гордиться. "Отречемся от старого мира" - это излюбленный наш лозунг и главная парадигма русской истории. Так было и в 1917 году, и 1861, когда упразднялось крепостничество, и в 1812, когда мы впервые попытались отказаться от робкого ученичества перед Западной Европой, и еще столетием раньше, когда мы пошли к ней на выучку, с демонстративным омерзением отказавшись от родной и затхлой старины. "Россия еще молода и только что собирается жить", говорит Достоевский. "У нас все переворотилось и еще только укладывается", вторит ему Толстой. "У России нет прошедшего; она вся в настоящем и будущем", замечает Лермонтов. "Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего", уточняет Чаадаев. Как ни углубляйся в тысячелетнюю русскую историю, услышишь каждый раз одно и то же: "у нас все только начинается", "мы ведь совсем недавно появились на свет". "Предания, будущее и прошедшее - все нипочем!", восклицает по этому поводу Ключевский. "Мне жаль тебя, русская мысль, и тебя, русский народ! Ты являешься каким-то голым существом и после тысячелетней жизни, без имени, без наследия, без будущности, без опыта". В самом деле, пятьдесят, семьдесят, от силы сто лет - это крайний срок для поддержания преемственности русской культуры. Потом все снова взламывается и перекраивается - и вот опять недавнее прошлое оказывается каким-то неудавшимся черновым вариантом, жалким и нелепым, оно тяготит нас мучительным стыдом и, чтобы избавиться от этого призрака, мы с легкой душой переворачиваем страницу и забываем обо всем, что было раньше.

Что касается дня 7 ноября, самого двусмысленного и неудобного для нас дня в нашей истории, то я предлагаю простой рецепт, который может радикально подействовать на наше отношение к подобным "фантомным болям", раз за разом всплывающим из нашего дурно переваренного прошлого и тревожащим наше душевное равновесие. Не нужно, как это сейчас делается, обходиться с ним стыдливо и невразумительно, но не надо и устраивать, как это делают коммунисты, унылые демонстрации под серым, низко нависшим ноябрьским небом, так отлично символизирующим тупиковую безысходность нашей истории. По крайней мере здесь, в Петербурге, эту проблему можно решить и по-другому.

К третьей годовщине революции Николай Евреинов, известный режиссер и теоретик театра, устроил в Петрограде на Дворцовой площади грандиозный художественный эксперимент. Это был спектакль, называвшийся "Взятие Зимнего дворца". На один день он воплощал в жизнь главную мифологему советской истории. Для его постановки привлекались тысячи актеров и статистов; использовалось полторы сотни мощных театральных прожекторов и несколько реальных броневиков; дело не обошлось даже без крейсера "Авроры" с его знаменитым холостым выстрелом, в 1917 году давшим сигнал к началу восстания, а в 1920-м - к началу представления. Не знаю, как кого, а меня так просто поражает художественная смелость организаторов этого действа. В Петербурге, "самом умышленном и фантастическом из всех городов мира", такое сомнительное начинание могло бы иметь и более масштабные последствия, чем одно только развлечение досужей публики. Весь этот город, его дворцы и набережные, во все времена сравнивали с пышными театральными декорациями; но когда представление окончено, занавес опускается и публика расходится по домам. Великие всемирно-исторические события, происходившие в Петербурге, тоже часто казались не чем иным, как яркой театральной постановкой - но дразнить историю с такой безумной дерзостью, высмеивать ее самые важные и поворотные ходы, снова вызывать уже было уснувших духов, я, быть может, и не осмелился бы. Тем более опасно это делать в Петербурге, неуловимом, зыбком, ускользающем городе, готовом всякую минуту растаять и расплыться в туманном невском воздухе, насыщенном тяжелыми болотными испарениями. Скорее всего, те, кто затеял этот странный эксперимент, просто хотели, из обычного для художников неуемного любопытства, вложить персты в свежую и открытую рану русской истории, и сделать это поскорее, покуда она не затянулась и еще дымится. У них тогда неплохо это получилось.

Теперь, когда петербургская история окончена ("если Петербург не столица - то нет Петербурга"), ставить такие спектакли, наверное, уже не так рискованно, и мы вполне можем повторять это действо каждый год. Иностранцы, не искушенные в наших метафизических тонкостях, волной хлынут поглазеть на инсценировку события, от последствий которого и они немало натерпелись в свое время, и принесут с собой немало добротной твердой валюты. Что национально русского в том, что им обычно предлагают, в масленице, блинах, водке, икре, ряженых, медведях и цыганах? То ли дело взятие Зимнего: насколько это вернее передает всю широту таинственной славянской души! Да и наши благонамеренные сограждане наконец найдут, чем заняться в этот день. Вместо того, чтобы участвовать в своих бессмысленных демонстрациях, они с гораздо большим удовольствием посмотрят, как в действительности выглядело то, годовщину чего они празднуют. И вожди их, я думаю, не обидятся: это же не пародия, не карикатура, а буквальное воссоздание центрального, самого значительного для них события. Новая власть здесь тоже свое получит: она подчеркнет тем самым, что наше бурное прошлое не является для нас чем-то постыдным, что Советский Союз - это только одно из многочисленных имен России (или личин, кому как больше нравится), а советская история - это русская история с 1917 по 1991 год. Таким образом, это избавит нашу историю от неприятной раздвоенности, введет ее в единое русло и, может быть, переосмысливая старые события, даже сплотит нашу вечно расколотую нацию и в настоящем.