Гегель предполагает остановку возрастания творческой сущности, дабы, постигая остановленное, обладатель сущности мог соединиться с ней окончательно, а соединившись с собственной сущностью, превратиться в каплю, пополняющую Сверхсущностный Океан Абсолюта. Это и есть постистория, переходящая в полное небытие, нирвану, освобождение через слияние и самоотдачу.
Но Маркс, освобождая творческую сущность от отчуждения, не останавливает мгновение, не прекращает творчество, не преобразует его в «игру в бисер». Маркс хочет не погасить, а раздуть огонь. Для него нет постистории — есть сверхистория. В этом — весь смысл Марксова наследства, его значение для XXI века. Отрицая на новом этапе свое отрицание советского, Россия должна увидеть неявный и провиденциальный смысл того, что было принято ею в 1917 году, а не размениваться на закомплексованные сужденья о чьей-то там (неважно даже — выдуманной или подлинной) русофобии.
Россия сделала ставку на сверхисторию. В момент, когда альтернативой этой ставке все в большей степени является постистория (не постиндустриализм, не постмодерн даже, а именно постистория), в момент, когда последователь Гегеля, забивая в историю осиновый кол, исключает сверхисторическое и потирает руки, лукаво скорбя о неизбежности постисторического, — что скажет Россия? Она откажется от своего наследства? Она увязнет в его буквальности? Или все же у нее хватит сил для того, чтобы за буквальным разглядеть суть?
Представьте себе нечто наподобие двухполюсной электрической машины. На положительном полюсе наращивается творческая сущность (она же — производительные силы).
На отрицательном полюсе — отчуждение от этой сущности, косные, неменяющиеся (или слабо меняющиеся) производственные отношения. Напряженность между полюсами нарастает… Она становится невыносимой. Наконец, бьет разряд, молния. Она низвергается из этой самой творческой сущности в косную стихию противостоящего ей отчуждения. Молния меняет структуру этой косной стихии. Производственные отношения приводятся во временное соответствие с производительными силами. И… И все повторяется на новом этапе в условиях нового качества этой самой творческой сущности и нового механизма отчуждения оной.
Предположим, что отчуждение снято… Что дальше? В самом грубом и первом приближении — нет противоречия между трудом и капиталом… Какое противоречие создает тогда не историческое (борьба классов), а сверхисторическое развитие? Ведь не на пустом же месте родилось все сразу: и теория бесконфликтности, породившая пародию на соцреализм, и теория обострения классовой борьбы по мере приближения к моменту, когда борьбы уже не должно быть… Что же должно быть побудителем к иному, сверхисторическому движению? А если нет побудителя, то нет и движения. Но тогда чем Маркс отличается от Гегеля, а Ильенков — от Фукуямы?
Гегель — немец. Он очень легко начинает играть с отрицательным, с нирваной, растворением, смертью. Ему легко представить себе, что окончанием исторического наращивания творческой сущности (движения–1) и постисторического соединения обладателя с обладаемым (движение–2) является Покой. Его метафизика, наполненная движением, порождаемым противоречием (противоречиями), является, по сути своей, метафизикой движения к Покою. А значит — по большому счету — метафизикой Покоя. Ибо качество метафизики определяется не промежуточными фазами, а финалом.
Маркс — еврей. Он органически не способен удовлетвориться метафизикой с Покоем в виде финала. Он видит в этом глубокий подвох. Начав как ученик и последователь Гегеля, он с каждым новым шагом ощущает все острее постисторический подвох. И — борется с ним. Его постоянные апелляции к метафизике борьбы (тому, что Блок позже назовет «вечным боем») не ограничиваются борьбой за преодоление отчуждения. Борьба продолжается и после этого преодоления. Но что это за борьба?