Выбрать главу

И еще было замечено, что после такого уловистого года на превосходном том бугре поднимался невиданный бурьян — жирный, пахучий и такой густой, что продраться сквозь него не было никакой возможности. На второй год бурьян был поменьше, потом еще меньше, а потом все входило в норму. Ясно, что косить тот бурьян никто не косил, и, может, потому земля на бугре была иссиня-черной, и чернозем тот был приметно толще, чем по соседству, а сам бугор — выше.

Ясное дело, на такую землю под самым косячным местом зарились многие. То тот, то другой, бывало, перебирался, строился, огороды разводил, птицу-живность. Может, от бурьянов или еще от чего, но каждый, кто здесь поселялся, словно бы пропитывался грустным, желчным бурьянным запахом и задумывался. Умирать, правда, никто не умирал. Наоборот, даже старики словно бы крепчали и молодели — морщинок у них становилось меньше, спина распрямлялась, а главное — глаза молодели. Пропадала в них стариковская тускловатость, и появлялось что-то туманное, грустное, но молодое.

Однако жить здесь никто подолгу не жил. Два, три, редко — четыре года. Потом новоселы распродавали живность, скарб, каюки с бандами, бросали мазанки и уходили. И никто в родные селения не возвращался: всех тянули дальние места. Растекались люди по всей России, а иные нанимались на заграничные пароходы и вовсе пропадали.

На Чертовом бугре при мне никто не селился. Только остатки саманных хибар — груды оплывшей глины с соломой — на провесне проступали сквозь прошлогодний бурьян. Вот этими-то хибарами и попрекал меня отец.

«Я тебя растил, я тебя кохал, а ты совсем сдурел — повадился на Чертов бугор. Ты шо, не знаешь, шо оттуда только сумные думки тягают? Полудурком решил стать? Ты ж как то перекати-поле — хоть «верховка» потянет, хоть «низовка», а тебя все волочит не знаю куда. Будешь забываться, помяни мое слово, — еще занесет тебя к Чепурихе, как то перекати-поле».

Долго он ругался и грозил, что опять пороть начнет, но только напрасно — парень я был из крепких, а батя у меня уже в годах. Однако слова его меня проняли, да не с той стороны.

Справа от бугра шла Чепурихина балка. Под осень, когда из Сальских и Задонских степей задувала «верховка», кубарем летели призрачные кружевные шары перекати-поля и оседали, как бы проваливаясь, в глубокой и извилистой Чепурихиной балке. Этим перекати-полем всю нашу недлинную и не очень уж лютую зиму и топила свою халупу Чепуриха.

А коль скоро с топкой в наших местах испокон веков трудновато — степи же кругом, — люди говорили, что Чепурихе и тут черт помогает.

Но не перекати-поле было виноватым, что Чепуриху не любили и твердо верили, что она с чертом не в прятки играет. Самые старые наши старики говорили, что еще в их молодости Чепуриха была ну, может, чуть помоложе, чем в мою пору. Известно было, что первого мужа она похоронила, второго унесли в море льды, третий был убит по пьяной драке. С той поры замуж Чепуриха не выходила — жила вольной казачкой, но казаки, а также народ прохожий у нее гостевали.

Баб наших это очень злило. Ведь по всем правилам должна была та Чепуриха быть древней старухой, а к ней нет-нет да и сбегал какой ни то зажиточный, справный хозяин. Сбегал, жил у нее в халупе, потом подобру-поздорову собирался и уходил в неизвестном направлении. Все знали: раз съякшался человек с Чепурихой — на родное поселье его не жди. Задурит его Чепуриха, и уйдет он за своей дурной долей черт те куда.

Ну и то сказать, могла задурить Чепуриха? Могла. Одевалась она чистенько, гладенько, во все яркое и ловкое. Станет она в церкви в сторонке — смуглая, прямая, как тот тополь, и казаки не на царские врата, а на нее вызверяются. Бабы, конечно, шипят.

Посмотреть, конечно, было на что, хотя Чепуриха казалась и не очень красивой. У нас бабы и красивее бывали. Но жила в Чепурихе задумчивая приятность. Глаза темные, смирные, но с легкой усмешечкой в уголках, между беленьких морщинок. Лицо чистое, но сразу видно — женщина немолодая. Рот великоватый, губы не очень уж яркие, но улыбчивые, с лукавинкой. Нет, ничего особенного в ней не было, а все ж таки…

Имени ее давно никто не помнил, а называли все Чепурихой. Это опять-таки от ее любви к своеобычному наряду, к ярким, чистым краскам, оттого что вся она была очень уж аккуратная с виду, не оплывшая, а крепкая, хоть и раздавшаяся в талии, высокогрудая, смуглая. Идет, и сразу видно — следит за собой женщина, чепурится.

Но почему, спрашивается, хоть и не любили люди Чепуриху, а мирились с ней?

А все потому, что никто, кроме нее, не знал, в какой день должны были подойти к Чертовому бугру косяки красной рыбы. Как она это узнавала, от кого и по какому случаю, никто понять не мог. Но только она узнавала. Годами, бывало, не показывалась по нашим поселеньям, а то вдруг шла прямо по домам и говорила:

— Собирайтесь, люди добрые, на разбой — рыба завтра к утру будет.

И ни разу не ошиблась. В заливе закипала вода, из нее торчали роговые, принюхивающиеся к берегу, к незнакомой желанной земле печальные рыбьи носы.

Вот так и получилось, что отец своей ругней заставил меня вспомнить о Чепурихе. А как вспомнил — так уж забыть не мог и в один раздумчивый, прокаленный солнцем вечер не выдержал и спустился с бугра до ее халупы.

Халупа как халупа. Дверь и окно возле нее. В самый овраг выходит маленькое оконце — отдушник из клетухи. Там у нее куры, да гусаки, да овцы с поросенком. Рядом с хибарой — погребок с клуней поверху. Вот и все хозяйство.

Под застрехой, как водится, перец висит, таранка с чебаком вялится. И — чистота. В наших местах бабы аккуратистки. Чистоту любят и чистоту блюдут. А у Чепурихи так аж блестело все. Дворик перед хатой выметен, дорожка вымощена плитняком, в балочку — ступеньки. А сама хата аж переливается, не иначе крейду — это мел — она с мылом мешала. Понизу и возле окон — разноцветные разводы, как у полтавчанок.

Осмотрел я все ее хозяйство, а зайти к ней не могу — боюсь чего-то. Верно говорят — если брехать долго, так все равно что-нибудь да останется. И ведь не верил я в людскую брехню, а в душе что-то ворочалось. Однако тут она сама на порог вышла, остановилась, руки под грудь убрала и смотрит на меня. Глаза темные, внимательные и улыбчивые.

«Что, казак, батьки не испугался, а передо мной струсил?..»

«Зачем струсил? Просто… Пошто непрошеным в дверь гуркотеть?»

Она улыбнулась. Так улыбнулась, что я сразу понял, почему даже семейные у нее пропадали.

«Ну что ж… Заходи. Гостем будешь».

Зашел, осмотрелся. Хата и хата. Стол да пара табуреток. В комнате кровать, комод с зеркалом, юбки на стене на палочке, как на вешалке. Полы земляные, примазанные глиной, притушенные песочком. Пахнет вкусно — травками, топленым молоком и еще чем-то здоровым.

Сижу, молчу. Она прислонилась к притолоке, руки под грудью сжала и тоже молчит, только глаза светятся — интересные глаза. Как в них ни взглянешь, они все кажутся другими, и от этой удивительной их разности становится постепенно не по себе. Жутко мне под такими глазами было, да еще в тишине. От страха, должно быть, чтоб самому себе казаться смелым, я и вякнул:

«Смотрю на тебя, тетка Чепуриха, и не пойму: почему тебя люди считают чертовкой?»

Она вскинула брови, усмехнулась, руками под грудью перебрала, но промолчала. А я возьми и продолжи:

«Понять не могу, а чувствую — есть в тебе что-то от нечистого. Есть!»

Сказал и побледнел: обидится, выгонит, на всю округу ославит, а то еще напустит порчу. Ведь хоть жила на отшибе, а вот, поди ж ты, знала, что меня батя ругал, знала, что бабы сплетничали. Значит, кто-то ж ходил к ней, передавал пересуды.

Но Чепуриха не обиделась, вздохнула и ответила очень раздумчиво: