Выбрать главу

Гаичка оглядывал эти дали, как полагалось наблюдателю, — от левого борта до правого и от правого до левого, и поминутно ловил себя на мысли, что не всматривается, а просто смотрит, не наблюдает, а любуется. Он встряхивал головой и старался окидывать горизонт равнодушно-деловым, недоверчивым взглядом, выискивая в волнах новые блики и точки. В этом и состояла его обязанность — смотреть да докладывать. И не раз было — открывал рот, чтобы доложить по всей форме, удивить офицеров наблюдательностью. Но всегда оказывалось, что точка на горизонте — лишь видимость, лишь блескучий гребень волны, по какой-то причине долго не опадающей, устойчивой. Он начал уже побаиваться своих глаз, жмурил их и снова до боли всматривался в мелькание бликов на порозовевшей, словно зажженной косым солнцем, поверхности моря. И все смотрел на подозрительные точки, не докладывая, боясь ошибиться. И когда увидел в вышине блеснувшую черточку самолета, тоже не доложил сразу, а подумал, что это блик, и стал дожидаться, когда он исчезнет, растворится в густой синеве вечернего неба.

— Самолет слева девяносто, сорок кабельтов! — вдруг радостно крикнул Полонский, смотревший вперед.

Гаичка едва не доложил то же самое, потому что слова эти вертелись на языке, но сообразил, что повторение доклада было бы смешным, и обругал себя за медлительность. На мостик легко взбежал офицер штаба, «противник», как называли его матросы, находившийся на корабле для того, чтобы давать «вводные», поглядел на самолет в тяжелый морской бинокль и что-то тихо сказал командиру.

И тотчас заметалась по кораблю перекличка команд. Сторожевик наклонился и пошел влево по крутой дуге. Корабли, шедшие в кильватер оба разом сделали поворот и теперь шли развернутым строем наперерез курсу самолета. Через несколько минут Гаичка разглядел темное пятно конуса, тащившегося за самолетом на длинном, невидимом издали тросе.

— Не ослаблять наблюдение! — сказал командир. И Гаичка понял, что самолет — это его уже не касается, что его дело — по-прежнему смотреть в своем секторе — 95 градусов по левому борту и 95 — по правому.

А в этом секторе было пусто. Ни береговых теней, похожих на тучи над горизонтом, ни кораблей, только что неотступно следовавших в кильватер. Только рядом за тугими стропами пошевеливались теперь два черных рифленых ствола да поблескивал отполированный частыми тренировками шлем комендора, приникшего к прицелу.

Гаичка косил глазом на приближавшийся конус, посматривал на совсем окаменевшего комендора и ждал, готовил себя к грому первых выстрелов. И все же вздрогнул, когда сразу вслед за командой, без какой-либо паузы, ударила в уши упругая волна короткой очереди. Тах-тах-тах! — сухо били кормовые пушки, словно кто-то изо всей силы часто лупил поленом в дубовые ворота. Тах-тах-тах! — как эхо, подхватила носовая артустановка. И с другого сторожевика тоже зачастили выстрелы. Снаряды, как раскаленные угольки, заторопились к конусу, сходясь, казалось, точно в этом темном пятне, плывущем в густой синеве неба. И вдруг издалека, с крылатого, послышался словно бы треск раздираемого брезента. Гаичка увидел тонкие стволики над круглой башенкой, воздетые в зенит, и дымную струйку, устремленную ввысь.

Р-р-р-р-р-раз!

И исчез конус. Был — и нет его. Только лохмотья в разные стороны, только тряпка горловины, привязанная к тросу, запорхала в вышине, словно подбитая птица, ускользая вдаль и опадая все ниже.

Командир резко повернулся к офицеру штаба, но ничего не сказал, только улыбнулся хитровато. Тот тоже улыбнулся и сказал с лукавой усмешкой:

— А если бы не крылатый?

Гаичка оглянулся. Командир смотрел в бинокль на исчезающий в синеве самолет и молчал.

— Мы же попали! — сказал Гаичка, потеряв терпение.

Проверяющий с быстрым любопытством взглянул на него, и Гаичка понял, что снова влип со своим языком. Потому что его дело — смотреть да докладывать, а не встревать в разговоры офицеров на мостике. Он совсем скис, представив, как проверяющий на подведении итогов говорит о сигнальщиках, которые больше наблюдают за мостиком, нежели за морской далью, и отошел к другому борту, и принялся ругать себя самыми нехорошими словами, какие мог вспомнить.

— На пенсию надо собираться, — неожиданно сказал командир.

— Кому?

— Мне, кому же еще? Вот это самое я впервые услышал в сорок четвертом. Брали мы одно приморское село на Украине. С суши пехота нажимала, а мы с моря — пехота полосатая. Без бушлатов пошли, в одних тельняшках, чтоб легче плыть. Зацепились за камни, а дальше ну хоть бы шаг. Лупят пулеметы из-под обрыва — голову не поднять. Так мне тогда казалось. А кое-кому казалось иначе. Когда я все-таки поднял голову, увидел: бежит меж камней Колька Хмырь. Честное слово, фамилия у него такая была. Тельняшка полосатая: чуть шевельнется — сразу видать. Я тогда еще пожалел, что бушлат скинул: черного меж черных камней меньше было бы видно. А Колька все бежит от камня к камню. А камни прямо дымятся от пуль. Потом он в мертвую зону попал, полез по склону к той проклятой амбразуре. Лежим не дышим, ждем, что будет. Как рвануло наверху — мы под обрыв. А Колька нам навстречу катится, живой, но без руки. Оказывается, он сунул гранату в амбразуру, а сам хотел откатиться. Четыре секунды запал горит. Но попал, видать, во что-то, отскочила граната — и ему на голову. Он подхватил ее, сунул обратно и держал…

Командир отвернулся и поднял бинокль. А Гаичка спохватился, что снова отвлекся и хоть смотрит вдаль, да видит каменистый склон и полосатых людей, бегущих к обрыву.

— Ну и что? — спросил проверяющий.

— А? Да. Так вот, дня уже через два старшина роты и говорит нам — со зла, конечно, — что если бы не Колька, то мы, дескать, так и лежали бы там за камнями до конца войны… Наспорились мы тогда, переругались все. А я как говорил, так и теперь считаю, что если бы не Колька, то кто-то другой обязательно полез бы к амбразуре.

— Ну и что? — снова спросил проверяющий.

— Как это что? Сколько лет я этого «если бы» не слышал. Тогда начинал службу, а теперь это как сигнал: не пора ли ее кончать?..

— Больно мудрено.

— Чужое-то все мудреное.

— Ладно тебе, давай отбой, — засмеялся проверяющий…

К ночи ветер стих. Волны сразу опали, округлились, лениво подкатывались под корабль, масляно поблескивая в свете ходовых огней.

Сдав вахту, Гаичка неспешно прошелся по палубе, поглядел на белый фосфоресцирующий след за бортом.

— Вы поч-чему не в кубрике? Если матрос не на вахте и не спит, значит ему нечего делать!

— Иди-иди! — сказал Гаичка, разобрав восторженный голос Евсеева. — Все равно боцмана из тебя не выйдет.

— Погодим да поглядим…

Снова Гаичка остался один на палубе. Ему было радостно и в то же время чуточку тревожно отчего-то. Он стоял, свободно расставив ноги, попеременно сгибая их в такт качке, и, как никогда прежде, чувствовал и бесконечную ночь за бортом, и бездну под килем, и одиночество корабля в бескрайнем море. Но не обреченность, не страх — неизменные спутники человека, затерянного в пространстве, — а веселую уверенность, чувство неотвратимости победы в этом поединке с черной бездной.

Тревоги почему-то чаще всего бывают по утрам. Соскакивая с койки под отчаянный треск звонка, Гаичка знал: над морем светает.

— Боевая тревога! Атака подводной лодки! — гремел динамик.

Рассвет только еще занимался. Горизонт подпирался отдаленным розовым светом. Белесая муть висела в воздухе, и пологие волны казались медленно колышущимся серым раствором.

Корабль гудел, временами по его переборкам, словно дрожь нетерпения, проходила волна вибрации, эхом отдавалась на мостике. Гаичка встряхивал головой: ему все казалось, что муть не в воздухе, а в его не протертых со сна глазах, — торопливо обшаривал в бинокль рассветную даль.

Море было чистым. Потом до него вдруг дошло, что лодка подводная, что теперь — работа гидроакустику, а ему, наблюдателю, пока что нечего делать. Он успокоился и стал прислушиваться к командам, сыпавшимся одна за другой.