Наконец высокий худощавый японец с сухим, почти европейским лицом потерял терпение. Пронизывая арестованного острыми ненавидящими глазами, похожий на европейца японец принялся что-то громко кричать — отрывисто и угрожающе.
Шэн смотрел на него как загипнотизированный и молчал.
Вволю накричавшись, японец тоже замолчал Потом вытащил из кармана светло-серых, тщательно отутюженных брюк желтый портсигар с голубым драконом на крышке, извлек из него папиросу с длинным мундштуком и, постукивая папиросой по кривому ногтю большого пальца, вполголоса отдал переводчику какой-то приказ.
— Бедный Фу, жалко мне тебя! — с притворным состраданием глянул на Шэна переводчик. — Сейчас тобой займутся специалисты, которые и не таких, как ты, приводили в память!
Грустно покачивая головой, переводчик нажал на кнопку звонка. Дверь тотчас распахнулась. В комнату влетели двое в синих полотняных куртках.
Специалисты начали с вроде бы безобидного выламывания пальцев, с помощью бамбуковой палочки толщиной с карандаш. Шэн ощутил пронизывающую, невыносимо острую боль, от которой Зарябило в глазах. Мучительную эту пытку истязатели повторили несколько раз. Но Шэн упорно держался своей версии. Тогда «специалисты» пустили в ход уже не палочки, а палки. Ударами кулаков Шэна свалили на пол. Потом одни из них сел на ноги, а второй принялся бамбуковой палкой бить Шэна но лодыжкам. Боль была до того нестерпимая, что Шэн, как ни силился, не мог сдержаться: при каждом ударе с губ его сам собою срывался стон. Когда и это не привело к желательным для японцев результатам, палачи поставили Шэна лицом к стене, приказали согнуть ноги в коленях, а потом шею забили в деревянную колодку, а кисти рук приковали к стене. Сзади и с обоих боков тело Шэна подперли копьями с острыми наконечниками, под пятки подсунули планку, густо утыканную гвоздями.
Позднее, когда Шэн, лежа на полу своей камеры, вспоминал эту изуверскую пытку, тело его само собой судорожно вздрагивало. Недолго простоял он в таком положении, а колени уже разламывались от режущей боли. Он начал впадать в беспамятство, мышцы одрябли, стаю трудно дышать, в ушах шумело, перед глазами плавали мерцающие пятна. Чуть шевельнешься, в тело — на спине и под мышками — вонзались наконечники копий. Опустишь ступни — пятки натыкаются на острия гвоздей.
В конце концов Шэн потерял сознание.
Очнулся в камере. Лежа на холодном кирпичном полу, он чувствовал ноющую боль во всем теле.
4 АВГУСТА 1938 ГОДА
Улицы Харбина тонули в солнечном мареве. Слева, стоило лишь повернуть голову, слепила глаза широкая Сунгари.
«Совсем как чешуя дракона», — подумалось полковнику Унагами.
Сейчас на нем был светло серый костюм, брусничного цвета галстук на бело-розовом фоне полупрозрачной сорочки, остроносые туфли с подошвами из белого каучука — легкие, пружинящие, бесшумные. Ни дать ни взять — вояжирующий по Маньчжоу-Го богатый турист с островов.
Полковник возвращался из Харбинской тюрьмы, где талантливые «народные умельцы» демонстрировали перед ним виртуозные диковинки одного из древнейших искусств Китая — искусства пыток. Двигаясь по теневой стороне улицы, выложенной плитняком. Унагами раздумывал над тем феноменом, который склонные к поверхностным обобщениям люди называют в зависимости от обстоятельств то «китайским фанатизмом», то «китайским фатализмом». Он думал о том, что все отношения к Китаю японцев были построены на совершенно ложном убеждении, а именно на кажущемся миролюбии китайцев, на их будто бы врожденной трусости.
«А на самом деле? — размышлял на ходу Унагами. — На самом деле то, что мы считали миролюбием, было всего лиши инертностью. А трусость?»
На памяти у него было столько примеров, опровергающих эту ходячую ложь. Да, он действительно видел собственными глазами, как при появлении авангардных частей японской армии гарнизоны встречавшихся на их пути городов и укрепленных поселков обращались в поспешное бегство. Но видел он и другое: как китайцы с поразительным самообладанием принимают самую жестокую, самую лютую смерть. Корень зла не в малодушии китайского солдата, а в небоеспособности армии.
Мимо прогромыхала телега, груженная туго набитыми рогожными кулями. Наверху, как на перинах, восседал голопузый китаец в широкополой соломенной шляпе.
Унагами рассеянно глянул на возницу, и по лику его пробежала едва уловимая гримаса. Он вспомнил другого китайца — того самого, схваченного при обстоятельствах, не оставлявших сомнения в том, что это пособник тех, кто организовал крушение воинского эшелона.
Унагами опустил голову. Ему много раз приходилось иметь дело с китайцами такого сорта, из которых не вырвешь ни слова даже с помощью изощреннейших пыток. Только ведь бывают случаи, когда злостное запирательство во время допроса с пристрастием столь же красноречиво, как и чистосердечное признание. Вот и этот фанатик своим неуклюжим враньем, сам того не подозревая, выдал главное, если и раньше, до приезда в Харбин, Унагами нимало не сомневался в собственной проницательности, то теперь он готов был дать руку на отсечение, что дело с диверсией на железной дороге обстояло именно так как он полагал.
«Из этого следует, что я на верной дороге!» — подвел мысленную черту под своими размышлениями полковник в штатском и, убыстрив шаг, перешел на другую сторону улицы.
Через минуту он входил в здание японской военной миссии.
Это был двухэтажный особняк, стоявший в глубине сада, обнесенного чугунной решеткой. К парадным дверям вела присыпанная гравием дорожка, упиравшаяся в полукруглую каменную лестницу.
Обогнув парадное, Унагами проследовал вдоль широких венецианских окон и по-хозяйски отворил боковую дверь. Начальник военной миссии генерал Эндо был настолько любезен, что предоставил столичному гостю изолированное помещение из трех комнат с отдельным входом. На втором этаже, где потолки были без плафонов, стены без пилястрой, а окна не ослепляли венецианским размахом.
Пока полковник Унагами поднимался вверх по черной лестнице, обитой гранитолем со звукопоглощающей прокладкой, в эти самые минуты возле китайской харчевни остановилась подвода, на которой горой возвышались рогожные кули. Обнаженный до пояса мускулистый китаец в соломенной шляпе и в широких черных шароварах спрыгнул с воза на землю, потянул носом густой сладковато-острый запах аппетитной похлебки из коровьей требухи, сдобренной чесноком и перцем. Это соблазнительное благоухание вырывалось вместе с клубами пара из распахнутых настежь дверей. Босоногий возчик посмотрел зажегшимися голодным блеском глазами на пестро-красную бумажную медузу, которая, как бы заманивая всех встречных, качаясь над входом в харчевню, и, сглотнув снопу, прошел во двор.
Сразу же за воротами горбилась глинобитная сторожка с крышей из ржавых обрезков листового железа. Возчик побарабанил костяшками пальцем в окно, затянутое промасленной бумагой.
— Чуадун! — позвал он. — Ты не спишь?
Из дверей фанзушки-мазанки высунулась голова с круглыми упругими щеками и глазками-щелочками без бровей.
— Рикша Лин еще не забегал? — спросил возчик.
— Лина пока не было, — ответил безбровый, протирая кулаком заспанные глаза. — У тебя для пего есть новости, Чжао?
Возчик Чжао кивнул.
— Иди-ка сюда, — подозвал он пальцем Чуадуна.
Они присели на корточки под стеной лачуги.
— Передашь рикше Лину, — зашептал торопливо Чжао, — передашь ему, что неподалеку от японской военной миссии возчик Чжао случайно встретил одного очень опасного человека. Скажешь возчик Чжао видел этого человека в Чанчуне и в форме полковника. Чанчунские товарищи говорили возчику Чжао, что полковник этот — крупная шишка в японской разведке. Разве не подозрительно, когда полковник из разведки рыскает по Харбину, переодевшись в гражданское? Так и скажи рикше Лину, возчику Чжао такой маскарад кажется подозрительным. А уж рикша Лин без нас с тобой решит, кому передать это мое предостережение.