И он, как всегда, прав: сцена на крыльце и в самом деле заслуживает внимания.
— Ваше величество, успокойтесь, — почтительно уговаривает Ламуаньон. — Вам вредно волноваться, ваше величество…
— Я не могу не волноваться, когда попраны самые мои священные чувства, — отвечает Анна напыщенно, и дряблый голос ее то и дело срывается. — И я не успокоюсь до тех пор, пока не узнаю, что нечестивца постигла достойная кара.
— Надеюсь, ваше величество, долго ждать вам не придется.
Тяжелые, припухшие веки испытующе вскидываются.
— Вы думаете? Смотрите же, Ламуаньон, я вам верю.
Тот сгибается перед ней чуть не до земли.
— Да поможет вам бог! — роняет она, делая святые глаза.
Засим царственные телеса с помощью двух ливрейных лакеев втискиваются в лакированную бонбоньерку на колесах, и шестерик белейших лошадей уносит их из Версаля.
Фило вопросительно смотрит на Асмодея. И это все? На том и заканчивается обещанное представление?
— Всего лишь первая картина, мсье. А вот и вторая, где участвуют знакомый уже вам Ламуаньон и архиепископ Парижский Перефи́кс.
Он увлекает филоматиков в уединенную аллею, и тут, укрывшись за цветущим полукружием тщательно подстриженного кустарника, друзья слышат другой, более откровенный разговор.
— Нет никакого сомнения, монсеньер: «Тартюф» — камень в наш огород, — говорит Ламуаньон с преувеличенным пафосом. — Мошенник в сутане, втершийся в доверие к хозяину дома, — разве это не намек на нашего агента, из тех, что мы засылаем в частные дома, чтобы разведать, чем дышат их обитатели? А святые истины, мало того, цитаты из священного писания в устах шпиона, доносчика, соблазнителя чужой жены — что это, если не гнусный пасквиль на добродетель и благочестие, о которых мы с вами радеем? Нет, тут и говорить нечего: добиться запрещения богомерзкого детища Мольера — наш долг.
— О, о, какой пыл! — желчно иронизирует Перефикс. — Ламуаньон, да в вас погибает великий актер! Но добиться запрещения после того, как премьера состоялась… Не кажется ли вам, что это значит махать кулаками после драки? Куда проще было не допустить постановки вообще. И помнится, именно вас обязали к тому на апрельском заседании у маркиза де Лава́ля.
— Легко сказать — не допустить, — оправдывается Ламуаньон. — Его величество так дорожит свободой своих мнений… Просить его о запрещении комедии, которой он даже не читал… Согласитесь, монсеньер, он мог усмотреть в этом желание навязать ему суждение со стороны, и тогда…
— Нет надобности гадать, что было бы тогда, — нетерпеливо перебивает Перефикс. — Подумаем лучше, что предпринять сейчас. Мне кажется, есть смысл прибегнуть к перу аббата Рулле́. Сей почтенный муж не раз уже оказывал нам услуги. Так вот, пусть напишет от себя воззвание к королю с красноречивым описанием обид и оскорблений, нанесенных Мольером истинным приверженцам католической веры, и потребует сурового возмездия богохульнику и клеветнику.
— Прекрасная идея, монсеньер. Но, — Ламуаньон воровато оглядывается и понижает голос, — осмелюсь заметить, что применение глагола «требовать» в послании к его величеству крайне нежелательно. Это действует на него, как красная тряпка на быка.
Перефикс презрительно морщит полные губы.
— Не слишком ли вы боязливы для рыцаря господня, Ламуаньон?
— Но, монсеньер, вы же знаете, его величество столь же не терпит советов, сколь и малейшего соперничества. Не исключено, что мне, как четыре года назад, придется снова подписать парламентский указ, подтверждающий запрещение нашей организации.
— Господин Ламуаньон запрещает господина Ламуаньона, — едко посмеивается Перефикс. — Забавно!
Тот натянуто улыбается. Разумеется, по существу ничего не изменится… Он это только к тому, что деятельность их общества для короля не тайна, и лишь покровительство королевы-матери удерживает его величество…
Но тут невдалеке слышатся голоса, от которых Ламуаньон вздрагивает и втягивает голову в плечи.
— По-моему, нам лучше разойтись, монсеньер. Сюда идут.
Укромная скамья в излучине живой благоухающей подковы пустеет, но лишь затем, чтобы приютить другой дуэт. На сей раз в сети к филоматикам заплывает самая крупная версальская рыба: сам Людовик и его прославленный полководец Конде́.
— Что скажете, Конде? — брюзжит король, оттопырив нижнюю, и так уж от природы обвислую, губу. — Покинуть Версаль из-за какой-то комедии! На склоне лет моя дражайшая матушка превратилась в настоящую ханжу. Только и делает, что осуждает чужие грехи и замаливает собственные… Заметили вы ее нынешний наряд? Все закрыто наглухо! Будто крепость перед осадой.