Кстати, почти безнаказанно.
Но, в отличии от Дарвина, у них, как у публицистов, была «лицензия на хулиганство», да и говорили от имени философии, а не академической науки.
Следует вспомнить и грозную репутацию этой парочки.
Прелаты и профессора, зная, что перья «двух негодяев» смертоносны и мгновенно превращают оппонентов в посмешища, аккуратно объявили натурфилософов «безумцами», и все стихло.
С Дарвиным все было иначе: одно дело — усоногие раки, вьюрки и «другие ракушки», другое — покушение на святая святых человеческого достоинства с позиций глубинного естествознания. Дарвина шельмовали долго и беспощадно.
Проклятия церкви, которые пришлось выслушать сэру Чарльзу, кстати, были значительно мягче и тактичнее, чем череда истеричных приговоров, вынесенных Дарвину научным сообществом.
Климент Аркадьевич Тимирязев сочно живописал реакцию ученых современников Дарвина на его теорию, как
«...смесь бесцеремонных обвинений в шарлатанстве, безграмотности, скудоумии с насмешками, глумлением и проклятиями».
Физиология мозга, которой предстояло расставить часть точек над «i» в вопросе происхождения мышления, еще не вступила в бой.
В середине XIX века И. М. Сеченов, Бюхнер, Фогт, Малешотт ошарашили публику жесткой материалистической атакой на «вечные ценности», после чего физиология взяла паузу, с невинным видом изучая локализацию функций в спинном и головном мозге, да законы нервной проводимости.
Впрочем, над ее шеренгами уже слышен был лязг примыкаемых штыков: Сантьяго Рамон Кахаль уже создал нейронную теорию, Шеррингтон обозначил безусловное и тотальное главенство нервной системы в любом организме, Хьюлинг Джексон развил великую идею Чарльза Белла, гласящую, что интегрирующей структурой мозга является его древнейшая часть.
Это были блестящие открытия. Каждое из них аккумулировало в себе накопленные физиологией доказательства материальной природы мышления и целиком на них базировалось.
Эти открытия поражали великолепием, но пока не «монтировались» в единую систему.
Физиология ждала своего часа, парадигмы и вождя.
Шеррингтон, на которого возлагалось столько надежд, еще не «пал», но уже начал ощутимый дрейф в сторону мистики, Кахаль демонстративно занял уютное местечко «рядом с битвой», а идеям Джексона, чтобы материализоваться в интеллекутальные молнии, нужен был дерзкий мыслитель-клиницист и гораздо более материалистически электризованное «поле» (т. е. на тот момент, «до Пенфилда» они были еще бессильны).
Как раз в это время Иван Петрович уже разобрался с физиологией пищеварения, за что и получил Нобелевскую премию.
Триумф окончательно убедил Павлова во всемогуществе экспериментального метода и в том, что с его помощью можно открыть и объяснить любую «загадку» человека.
Как вы помните, почти сразу решил Павлов и вопрос о «душе», насмешливо предложив ее «взять в руки»:
«Конечно, нужно понять это таким образом, что Кёлер заядлый анимист, он никак не может помириться, что эту душу можно взять в руки, взять в лабораторию, на собачках разъяснить законы ее деятельности».[71]
Разумеется, Павлов был не первым экспериментатором в истории, но именно он обладал страстью, твердостью и возможностью проводить многолетние системные опыты in vivo.
Более того, он обладал невероятным научным хладнокровием и умел «не замечать» т. н. «этические проблемы», лишь иногда буднично упоминая, что в его лаборатории «израсходованы многие десятки собак».
То, насколько универсальна «отмычка» эксперимента, было известно давно, но Иван Петрович создал настоящий культ опыта и возвел его в абсолют.
Более того, руководствуясь тончайшим «научным слухом» он умел соблюдать поступательность своих вивисекций, никогда не забегая вперед и не «перепрыгивая» через этапы, которые было необходимо пройти.
Он хорошо усвоил свой «нобелевский урок» и понял, как именно следует задавать объекту исследований нужные «вопросы», как вслушиваться в те «ответы», которые объект передает через «собачек» и как и когда надо сделать следующий ход.
При соблюдении всех этих условий верный ответ на самый сложный вопрос физиологии был практически неизбежен.
Существенную роль сыграло и умение Павлова воздерживаться от любых проявлений «артистизма в науке» и гениальничанья.
Конечно, и он порой ошибался. Но лишь когда давал себя увлечь или увлекался сам.
Это бывало, но редко.
В основном он был строг и сверхъественно внимателен, развивая в себе, по его выражению, «ясновидение действительности».