Выбрать главу

А если он сочтет меня недостойным разделить с ним его печаль, я восприму это как величайшее унижение и буду чувствовать себя опозоренным. Но такое попросту невозможно. Я заслужил право делить с людьми их невзгоды и уверен, что, если кому-нибудь из нас дано видеть красоту нашего мира и в то же время сопереживать вместе с ближними их скорби, если кто-нибудь из нас может воспринимать и то, и другое как чудо, – значит, он получает доступ к Божественному и оказывается так близок к разгадке тайны нашего Господа, как только это может быть позволено смертному.

Возможно, в моем творчестве, так же как и в моей жизни, зазвучит никогда ранее не звучавшая проникновенная нота, передающая особую гармонию страстей и эмоций, свежесть и непосредственность восприятия. Не в широте, а в силе и глубине изображаемого состоит истинное назначение современного Искусства.

Нас, людей Искусства, больше не интересует типичное. Нас привлекает лишь исключительное. Я не могу изображать свои страдания в той форме, в которой они имели место в реальности. Искусство начинается только тогда, когда кончается слепое подражание жизни.

Мое творчество должно приобрести какой-то новый характер – возможно, через более полную гармонию выражений и слов, через более богатый ритм, через необычную цветовую гамму, через более строгую и простую архитектонику и, самое главное, через совершенно новую эстетику.

После того как Марсий был «извлечен и выброшен из оболочки тела»[178] – dalla vagina delle membre sue (самые страшные, самые тацитовские[179] слова, какие только можно найти у Данте), – он, как говорят нам древние греки, больше песен не пел.

В музыкальном состязании между Марсием и Аполлоном победу одержал Аполлон. Кифара победила флейту.

Но, может быть, древние греки ошибались? Ведь плач Марсия так часто слышен в современном Искусстве. У Бодлера он полон горечи, у Ламартина[180] – нежности и тоски, у Верлена – туманной мистики. Он звучит в исполненной мечтательности и сомнений музыке Шопена. Его отголоски – в тревожном выражении на лицах бёрн-джонсовских женщин. Даже у Мэтью Арнолда (который в своей песне о Калликле воспевает «триумф волшебной, сладкозвучной лиры» и «славную последнюю победу»[181] в исполненных возвышенной красоты строках, написанных в удивительно лирическом и чистом ключе) есть немало творений, проникнутых тревожным отзвуком сомнения и отчаяния, в которых явственно слышен плач Марсия.

Ни Гете, ни Вордсворт не могли исцелить своей лирой Арнолда, хотя он и следовал в своем творчестве сначала одному, а затем и другому, и когда он оплакивает «Тирсиса» или воспевает «Бродячего школяра»,[182] то, выводя свою мелодию, он берет в руки именно флейту Марсия.

Не знаю, умолк ли фригийский сатир[183] или нет, но я не могу молчать. Выражать себя мне так же необходимо, как черным ветвям деревьев, выглядывающим из-за тюремной стены и беспрерывно раскачивающимся на ветру, необходимо по весне одеваться листвой. Между мной как художником и всем остальным миром лежит глубокая пропасть, но между Искусством и мною нет даже малейшей трещины. По крайней мере, мне хочется на это надеяться.

Нам с тобою выпали разные жребии. Свобода, наслаждения, развлечения, легкая жизнь – вот что тебе досталось в удел, причем незаслуженно. Мне же на долю выпало нечто иное: публичный позор и бесчестье, долгие годы в тюрьме, мучительные страдания, полное разорение, – и, заметь, я тоже этого не заслуживаю (по крайней мере, я так считаю).

Помню, я как-то кому-то сказал, что сумел бы вынести любую трагедию, если она придет ко мне в пурпурной мантии и с маской возвышенной скорби на лице, но долго не выдержу, если она явится в фиглярском наряде и с шутовским колпаком на голове.

Самая ужасная черта нашего времени – это то, что оно наряжает Трагедию в фиглярское платье Комедии, придавая всему великому в жизни налет вульгарности, шутовства и дурного вкуса. Хотя, пожалуй, это относится не только к современности, но и ко всем временам и векам. Недаром ведь говорят, что со стороны любые трагедии кажутся мелодрамами. И XIX век не представляет собой исключения из этого общего правила.

В моей трагедии все было вульгарным, отвратительным, мерзким, лишенным всякого вкуса. Наша одежда – и та делает из нас шутов. Мы – паяцы страдания. Мы – клоуны с разбитыми сердцами. Наше назначение в том, чтобы потешались над нами. 13 ноября 1895 года меня привезли сюда из Лондона. С двух часов до полтретьего я вынужден был красоваться на главной платформе Клапамского железнодорожного узла[184] в облачении преступника и в наручниках, и каждый, кому не лень, глазел на меня (дело в том, что меня увезли из тюремной больницы без всякого предупреждения). Я представлял собой самое дурацкое зрелище. Глядя на меня, люди откровенно смеялись. А между тем с прибытием каждого нового поезда толпа разрасталась все больше. Веселье публики не знало границ. Причем люди еще не знали, кто я такой. А когда узнали, стали смеяться еще громче. Так я и простоял все эти полчаса в гуще толпы под свинцовым ноябрьским дождем, подвергаемый насмешкам и издевательствам.

вернуться

178

«Божественная комедия», «Рай», Песнь 1 (пер. Мих. Лозинского).

вернуться

179

Тацит (ок. 58–ок. 117) – римский историк; главные труды посвящены истории Рима, а также общественному устройству и быту германцев.

вернуться

180

Альфонс Ламартин (1790–1869) – французский поэт-романтик; для его поэзии характерны размышления о Боге, смерти, смирении, бренности жизни, стремление к «небесной» гармонии.

вернуться

181

Калликл – герой одноименной поэмы М. Арнолда, молодой арфист. Обе цитаты из песни о Калликле.

вернуться

182

«Тирсис», «Бродячий школяр» – поэмы М. Арнолда, написанные в жанре пасторальной элегии.

вернуться

183

Т.е. Марсий.

вернуться

184

Клапамский железнодорожный узел – один из крупнейших железнодорожных узлов Великобритании; расположен в южной части Лондона.