Выбрать главу

— Ну конечно же, он себя выдаст, — подхватил Бертрам. — Я в этом не сомневаюсь.

— Но как он может это сделать без нашей помощи? — задумчиво произнес Уиллард. — Этот человек дьявольски умен, признаюсь, он меня пугает.

— А, значит, ты на моей стороне! — подхватил Бертрам.

— Не обязательно на твоей, — холодно заметил Уиллард.

— Но ты все же признаешь вероятность.

— «Вероятность» всегда существует в юриспруденции. Но существует и другая вероятность: этот человек действительно наш кузен и со временем к нему вернется память, в судебных анналах числятся самые невероятные случаи, поверь мне. И мы, Шриксдейлы, допустим непростительную ошибку, если предпримем подобные действия против своего кровного родственника…

— Этот подонок мне никакой не кровный родственник, — сердито возразил Бертрам. — И на кону по меньшей мере двести миллионов долларов. А наша тетка, несомненно, скоро умрет…

— Нет-нет, Сьюэллы вечны. Как племя Струлдбруггов, о которых писал Джонатан Свифт, — они не умирают никогда, а, впадая в полное слабоумие, все живут и живут. Она переживет нас всех.

Теряя терпение, Лайли сказал:

— Этот человек и есть Роланд. Могу поклясться. Я вижу в нем то самое существо, которое мы так ненавидели и жалели. Вам просто хочется, чтобы этот слабый, недееспособный переросток оказался кем-то другим; вам просто слишком хочется верить, братья, что наш кузен мертв.

Они снова замолчали, посасывая сигары и уставившись в пол.

Через несколько минут Бертрам с лукавой улыбкой, глядя в сторону, сказал:

— Если он умер однажды, знаете ли… может умереть и вторично.

При этом Уиллард, самый старший и наиболее ответственный из троих, набросился на Бертрама и нанес ему тяжелый удар в плечо, как в детстве.

— Дурак! Черт бы тебя побрал, Берти! Никогда не произноси таких слов, если кто бы то ни было, даже слуга, может тебя услышать.

V

Роланд Шриксдейл Третий постепенно, трудно, с откатами, но все же приходил в себя. И все признавали, что он действительно поправляется.

К началу зимы он окреп настолько, что чаще всего был в состоянии самостоятельно одеться и спуститься к столу; гулять в окрестностях Кастлвуда без посторонней помощи; присутствовать с матерью на церковных службах; нервно улыбаясь и большей частью не произнося ни слова, сидеть за столом во время не слишком обременительных для него застолий в тесном кругу. Ел он с большим аппетитом, что приводило в восторг Анну Эмери, спал очень крепко — «как дитя», мог провести в постели часов двенадцать кряду, пока Анна Эмери сама весело не будила его. Поскольку Роланд Шриксдейл Третий являлся одним из самых знатных и богатых холостяков Филадельфии, приглашения сыпались на них как из рога изобилия. Анна Эмери с Роландом время от времени принимали некоторые из них, но в общем предпочитали театры и концертные залы, где, как говорил Роланд, дух его трепетал и воспарял, как в былые времена.

О, какой восторг, какой бальзам на душу часами слушать Моцарта, Вагнера, Бетховена! С головой окунаться в причудливую стихию «Риголетто», как он любил делать прежде! Сидя рядом с матерью в собственной ложе Шриксдейлов, ее бледный, коренастый, изуродованный наследник наклонялся вперед и, дрожа от возбуждения, впитывал каждую ноту, не обращая никакого внимания на прикованные к нему со всех сторон взгляды и растворяясь в музыке настолько, что казалось, будто он никогда не покидал безопасных пределов Филадельфии и не переживал таинственных приключений. (А они по-прежнему оставались таинственными, поскольку Роланд так и не смог вспомнить ничего, кроме отдельных, не связанных друг с другом эпизодов. Не было найдено и следов его спутника, который скорее всего погиб где-то на диких просторах Нью-Мексико.)

— Роланд остался маменькиным сынком Анны Эмери, каким был всегда, — отмечали наблюдатели, — хотя и сильно изменился.

Постепенно шрам на щеке Роланда приобрел менее устрашающий вид; если раньше он сильно болел, то теперь Роланд, по собственному признанию, его почти не чувствовал. К тому же теперь возле левого глаза у него не было чего-то, что, как он смутно припоминал, уродовало его: то ли родинки, то ли бородавки.

Анна Эмери отводила от шрама его руку и крепко сжимала ее, как маленькому ребенку, — отчасти укоризненно, отчасти утешительно. Она напомнила ему, что это была родинка, но вовсе не уродливая, потому что в нем вообще не могло быть ничего уродливого — ни теперь, ни в прошлом.