Чтобы избавиться от этих призраков в душном Аиде, Розамунда убегает в английский сад; есть тут, прямо у подножия холма, лужайка, поросшая можжевельником; дрожа, она останавливается на берегу пруда, мечтательно вглядывается в водную гладь, покачивается из стороны в сторону, вдыхает тяжелый запах прибрежных растений и водорослей, ступает в воду — та на удивление тепла, — заходит по пояс, руки слишком тяжелые, чтобы воздеть их в мольбе о помощи, где-то внизу, под водой, шевелится, вздрагивает, извивается полуобнаженная женщина, небо тоже внизу, бледное, с прожилками, светлое по краям.
— Розамунда, не надо!
Это сказал доктор Либкнехт, сказал негромко, но повелительно. Розамунда оглядывается, но никого вокруг нет. Она дышит тяжело, как загнанный зверь, вонзая ногти в маленькую, тугую, никому не нужную грудь. Под ногами ил, на живот, на бедра давит вода.
«Но почему не надо? Почему?! Такова моя воля». От злобы, от отчаяния она начинает рыдать. Либкнехт, откуда-то — то ли из тени на берегу, то ли из зарослей можжевельника, то ли наблюдая за ней сквозь одно из бесчисленных окон, на которые падает последний угасающий луч заката, — повторяет:
— Нет, Розамунда, нет. Немедленно выходи из воды.
Розамунда смеется, но повинуется. Только идиот будет топиться в пруду, на поверхности которого плавают лилии да водяные ирисы, а глубина не достигает и трех футов.
Май, за ним июнь; недружная, прохладная весна; Розамунда просыпается, Розамунда засыпает, Розамуда неподвижно лежит в ванне; Розамунда шепотом твердит: Я не больна, я здорова, не больна, здорова, я — это я и не-я, до тех пор, пока ею не овладевает детский смех, она зевает над почтовой открыткой с видом Флоренции, зевает до боли в челюстях и внезапно вспоминает, как любила своего кузена Тимоти, погибшего на войне, его сбили над Коломб-ле-Белль в мае 1918 года, у нее сохранилась фотография Тима в сногсшибательной летной куртке с широким меховым воротником, в шлеме, с очками, сдвинутыми на лоб, — весь такой лихой, на губах хвастливая улыбка: да что такое, в конце концов, Война и Смерть, как не романтика и улыбка! После того как пришло извещение о его гибели (бедняга сгорел заживо в самолете), Розамунда зареклась впредь улыбаться, но доктору Либкнехту ничего об этом не сказала, потому что это умалило бы ее в его глазах: она пустая и никчемная, как все, влюблена в собственные недуги и неминуемую смерть. Розамунда рвет открытку на мелкие части и подбрасывает их кверху. До отца и новоиспеченной юной мачехи ей нет дела, право, ей все равно, как они к ней относятся, — с любовью или подозрительностью, вернутся ли они из Европы или останутся там навсегда, живы или умерли, да-да, Розамунде это совершенно безразлично, хотя доктор Либкнехт все время твердит, что это отнюдь не так, что ее это просто злит и почему бы не сказать об этом честно.