Выбрать главу

Второе письмо было от леди Блендиш; видно было, что оно написано женщиной:

«Я исполнила ваше поручение, как только могла, и очень мне после всего стало грустно. Девушка эта действительно по уровню своего развития намного выше того положения, которое занимает, и как это жаль! Ее можно было даже назвать красивой – по временам она по-настоящему хороша собой и ни в каком отношении не та, какой вам ее изображали. О жизни этой бедной девочки сказать просто нечего. Это самая обычная девичья доля, то, с чего обычно все начинается. Ричарда она боготворит. Ради его блага она готова от него отказаться, пожертвовать своим счастьем. Неужели мы с вами такие жестокие люди? Она спросила меня, как ей поступить. Она согласна на все, что от нее потребуют, – на все, что угодно, кроме одного: притвориться, что любит другого, – на это она ни за что не пойдет, и, думается мне, никакая сила не сможет ее заставить. Вы знаете, я принимаю все близко к сердцу, и должна вам признаться: мы обе с ней немного поплакали вместе. Дядя отправил ее на зиму в монастырскую школу, кажется, в ту самую, где она воспитывалась и где все очень к ней привязались и хотят, чтобы она там осталась, что было бы, вероятно, неплохо, если бы их вынудили это сделать.

Дядя ее – человек в общем-то неплохой. Ее покойный отец завещал, чтобы воспитывал ее именно он, и он никогда не чинит препятствий вере, которой она привержена, и очень следит за тем, чтобы она неукоснительно исполняла все, что нужно, хотя, по его словам, сам-то он настоящий христианин. Весной (только бедная девочка этого не знает) она должна вернуться, чтобы сделаться женою его сына, совершеннейшего мужлана. Я твердо решила этому воспрепятствовать. Не поможете ли вы мне в этом? Стоит вам только увидеть ее, и я уверена, что вы согласитесь. Было бы просто святотатством смотреть на это сквозь пальцы и допустить это. Как-никак, они же двоюродные брат и сестра. Она спросила меня, есть ли на свете еще хоть один такой, как Ричард? Что я могла ей ответить? Я вспомнила сказанные по этому поводу ваши собственные слова. С какой убежденностью она их выговорила! Хочется думать, что он по-настоящему успокоился. И все же я трепещу при мысли, что, приехав, он узнает, какую роль я в этом сыграла. Дай бог, чтобы я поступила действительно так, как надо! Вы говорите, что доброе дело никогда не умирает; однако нам не всегда дано это знать – в этом мне приходится всецело положиться на вас. Да, мне думается, что легко принять любые муки, когда человек твердо знает, за что он на них идет! Но он действительно должен твердо все знать. Последнее время я постоянно повторяю ваше изречение № 54, Гл. 7, P. S.; и оно утешает меня, в сущности, не знаю даже, почему, разве только потому, что мудрые слова всегда умиротворяют нас, независимо от того, имеют они отношение к происходящему или нет: «Потому-то столь многие из числа тех, что приходят к богу, становятся отступниками; ибо льнут к Нему в слабости своей, а не в силе».

Мне хочется знать, что было у вас в мыслях, когда вы писали это изречение, что вас на него натолкнуло. Неужели другому человеку не позволено проникнуть в истоки мудрости? Мне интересно узнать, как рождаются мысли – настоящие мысли. Это не значит, что я надеюсь овладеть этой тайной. Вот вам начало изречения (но мы, несчастные женщины, не можем даже соединить двух мыслей из тех трех, из которых, как вы утверждаете, изречение складывается).

«Когда ошибается человек мудрый, то не становится ли его ошибка страшнее ошибки глупца?» – вот какая догадка мне пришла в голову.

Не идет у меня что-то дело с Гиббоном, поэтому я жду вашего возвращения, чтобы вы тогда снова принялись читать его вслух. Не по душе мне то насмешливое отношение, которым проникнуто все, что он пишет. Я продолжаю вглядываться в его лицо, и в конце концов у меня появляется к нему какая-то личная антипатия. Совсем другое дело Вордсворт[62]! И все равно, я никак не могу избавиться от мысли, что он держится неизменно высокого мнения о себе самом (и тем не менее, я питаю к нему уважение). Но вот что любопытно: Байрон, тот был еще большим эгоистом, и все-таки к нему подобных чувств у меня не возникает. Он напоминает мне хищного зверя в пустыне, дикого и прекрасного; что же касается первого, то это, как бы сказать, отличной породы осел, взятый у древних, осел отличнейший, то есть очень красноречивый и от природы очень довольный собою, и само упрямство его должно восхищать нас, ибо это качество присуще его предназначению. Хуже всего то, что, как ни будь совершенен осел, высоких достоинств в нем все равно никто не заподозрит и, таким образом, мое сравнение справедливо и ложно. Вордсворта я люблю больше, и все-таки Байрон оказывается надо мною более властен. Почему это так?» («Потому, – написал сэр Остин на полях карандашом, – что женщины трусливы и их могут покорить ирония, страсть, но чаще всего сердце их глухо к превосходству и подлинному вдохновению».)

Далее в письме говорилось:

«Я закончила Боярдо и принялась за Берни. Последний оскорбителен. Мне кажется, что мы, женщины, не очень-то ценим юмор. Вы правы, утверждая, что у нас его нет и что мы «хихикаем», вместо того чтобы по-настоящему смеяться. Это верно (во всяком случае, в отношении меня), что «Фальстаф для нас всего-навсего неисправимый толстяк». Хотелось бы мне знать, что за этим образом стоит. А Дон Кихот – из каких это соображений автору понадобилось делать благородного человека смешным[63]? Я уже слышу, как вы говорите: практический ум! Так оно и есть. Женщины существа очень ограниченные, я это знаю. Но мы любим остроумие – опять-таки из практических соображений! Или, говоря вашими словами (когда я действительно думаю, они, как правило, приходят мне на помощь – может быть, оттого, что чаще всего я думаю вашими мыслями): „Выпад рапиры для нас действительнее, чем широко раскрытые объятия разума"».

Какое-то время баронет вертел еще это письмо в руках, перечитывал отдельные места, расхаживал взад и вперед по комнате и размышлял бог весть о чем. Существуют мысли, для которых язык чересчур груб и всякая форма чересчур произвольна; мысли эти возникают у нас и определенным образом на нас влияют, и вместе с тем мы не можем удержать эти окутанные дымкой субстанции и сделать их видимыми и ясными для нас самих, не говоря уже обо всех прочих. Почему, например, проходя мимо зеркала, он дважды в него заглянул? С минуту он стоял с поднятой головой и взирал на свое отражение. Однако вряд ли он разглядывал в это время свою наружность; сдвинутые вместе седые брови и морщины, которые, оттого что брови он часто хмурил, пролегли полукружиями по его прямому высокому лбу; седеющие волосы поднимались надо лбом и ниспадали такою же прядью, как у Ричарда. На всем его облике лежал отпечаток прожитых лет; однако годы эти отнюдь не отяжелили его, и он не утратил прежней осанки. Осмотр его удовлетворил, но глаза его были широко открыты, как будто он взирал ими на свою суть, стараясь разглядеть ее сквозь маску, которая у всех у нас на лице. Может быть, в эту минуту он прикидывал, какое впечатление внешность его может произвести на проницательную леди Блендиш. Об ее чувствах к нему он ничего не подозревал. Но он знал, с какой удивительной прозорливостью женщины, когда захотят и пока чувства их еще не окончательно вскипели под полуденными лучами, умеют подметить все в мужчине, распознать все стороны его характера и нащупать слабую. Он прекрасно понимал, что самому ему чуждо чувство юмора (недостаток, который больше всего отъединял его от его ближних), и очень может быть, что, обладающий ясным умом, пристально вглядывающийся в себя, баронет поддался смутному соблазну: так же, как и поэту, ему представилось, что женщина воспринимает его – седовласого зверя! – как некое высшее существо.

Может быть, все представлялось ему именно так; на это он был способен: улучая минуты, он ловил очень яркие изображения в том огромном зеркале, которое действительность за пределами узкого круга нашей обыденной жизни являет нам, дабы мы могли разглядеть как следует себя самих, когда мы этого захотим. На его несчастье, он был начисто лишен чувства юмора, которое, как правило, идет вслед за этим; и, все разглядев, он, однако, подобно спутнице пресловутого Валаама, не смог сделать ни шагу вперед[64]. А ведь хоть раз над собою посмеяться означало бы для него освободиться от вредных последствий самообмана, и несуразностей, и чудачеств; это позволило бы ему более здраво взглянуть на окружающую жизнь, но он ни разу не посмеялся.

вернуться

62

В оценках леди Блендиш и сэра Остина этот поэт (см. выше, примеч. к с. 86) противопоставлен ироничному Гиббону (см. выше, примеч. к с. 25) и своему литературному антагонисту, революционному романтику Дж. Г. Байрону, поэту мятежных настроений и бурных страстей, как певец природы, патриархальной деревенской жизни, умиротворенной духовной гармонии, проникнутой религиозным чувством. Мнение о Байроне как «эгоисте» основывалось на общераспространенном убеждении, что в героях всех своих поэм он изображал самого себя.

вернуться

63

Суждения, высказываемые в комментируемом отрывке из письма леди Блендиш, продиктованы ее представлениями о рыцарском идеале, о котором она говорила в романе ранее (с. 111). Боярдо Маттео (1441–1494) – итальянский поэт; леди Блендиш читала его знаменитую поэму «Влюбленный Роланд» на сюжеты средневекового эпоса, в которой изящные рыцари, нежные любовники, совершают подвиги в честь прекрасных дам, проходя через сказочные приключения. Итальянский поэт Франческо Берни (1497–1535) переделал поэму Боярдо, обновив ее стилистически, а также придав бурлескно-пародийный характер героике и фантастике рыцарских романов; в этом отношении он был предшественником Сервантеса. Сэр Джон Фальстаф – персонаж исторической хроники Шекспира «Генрих IV» и комедии «Виндзорские насмешницы», «жирный рыцарь», обжора, пьяница, лгун, хвастун и сластолюбец, насмехающийся над феодально-рыцарским кодексом.

вернуться

64

Сравнение с ослицей библейского пророка Валаама, которая, увидев ангела с мечом, загораживавшего ей незримо для ее хозяина дорогу, остановилась и, несмотря на побои, не двинулась с места (Четвертая книга Моисея: Числа, гл. 22, ст. 22–31).