Выбрать главу

Мне хочется знать, что было у вас в мыслях, когда вы писали это изречение, что вас на него натолкнуло. Неужели другому человеку не позволено проникнуть в истоки мудрости? Мне интересно узнать, как рождаются мысли — настоящие мысли. Это не значит, что я надеюсь овладеть этой тайной. Вот вам начало изречения (но мы, несчастные женщины, не можем даже соединить двух мыслей из тех трех, из которых, как вы утверждаете, изречение складывается).

«Когда ошибается человек мудрый, то не становится ли его ошибка страшнее ошибки глупца?» — вот какая догадка мне пришла в голову.

Не идет у меня что-то дело с Гиббоном, поэтому я жду вашего возвращения, чтобы вы тогда снова принялись читать его вслух. Не по душе мне то насмешливое отношение, которым проникнуто все, что он пишет. Я продолжаю вглядываться в его лицо, и в конце концов у меня появляется к нему какая-то личная антипатия. Совсем другое дело Вордсворт[62]! И все равно, я никак не могу избавиться от мысли, что он держится неизменно высокого мнения о себе самом (и тем не менее, я питаю к нему уважение). Но вот что любопытно: Байрон, тот был еще большим эгоистом, и все-таки к нему подобных чувств у меня не возникает. Он напоминает мне хищного зверя в пустыне, дикого и прекрасного; что же касается первого, то это, как бы сказать, отличной породы осел, взятый у древних, осел отличнейший, то есть очень красноречивый и от природы очень довольный собою, и само упрямство его должно восхищать нас, ибо это качество присуще его предназначению. Хуже всего то, что, как ни будь совершенен осел, высоких достоинств в нем все равно никто не заподозрит и, таким образом, мое сравнение справедливо и ложно. Вордсворта я люблю больше, и все-таки Байрон оказывается надо мною более властен. Почему это так?» («Потому, — написал сэр Остин на полях карандашом, — что женщины трусливы и их могут покорить ирония, страсть, но чаще всего сердце их глухо к превосходству и подлинному вдохновению».)

Далее в письме говорилось:

«Я закончила Боярдо и принялась за Берни. Последний оскорбителен. Мне кажется, что мы, женщины, не очень-то ценим юмор. Вы правы, утверждая, что у нас его нет и что мы «хихикаем», вместо того чтобы по-настоящему смеяться. Это верно (во всяком случае, в отношении меня), что «Фальстаф для нас всего-навсего неисправимый толстяк». Хотелось бы мне знать, что за этим образом стоит. А Дон Кихот — из каких это соображений автору понадобилось делать благородного человека смешным[63]? Я уже слышу, как вы говорите: практический ум! Так оно и есть. Женщины существа очень ограниченные, я это знаю. Но мы любим остроумие — опять-таки из практических соображений! Или, говоря вашими словами (когда я действительно думаю, они, как правило, приходят мне на помощь — может быть, оттого, что чаще всего я думаю вашими мыслями): „Выпад рапиры для нас действительнее, чем широко раскрытые объятия разума"».

Какое-то время баронет вертел еще это письмо в руках, перечитывал отдельные места, расхаживал взад и вперед по комнате и размышлял бог весть о чем. Существуют мысли, для которых язык чересчур груб и всякая форма чересчур произвольна; мысли эти возникают у нас и определенным образом на нас влияют, и вместе с тем мы не можем удержать эти окутанные дымкой субстанции и сделать их видимыми и ясными для нас самих, не говоря уже обо всех прочих. Почему, например, проходя мимо зеркала, он дважды в него заглянул? С минуту он стоял с поднятой головой и взирал на свое отражение. Однако вряд ли он разглядывал в это время свою наружность; сдвинутые вместе седые брови и морщины, которые, оттого что брови он часто хмурил, пролегли полукружиями по его прямому высокому лбу; седеющие волосы поднимались надо лбом и ниспадали такою же прядью, как у Ричарда. На всем его облике лежал отпечаток прожитых лет; однако годы эти отнюдь не отяжелили его, и он не утратил прежней осанки. Осмотр его удовлетворил, но глаза его были широко открыты, как будто он взирал ими на свою суть, стараясь разглядеть ее сквозь маску, которая у всех у нас на лице. Может быть, в эту минуту он прикидывал, какое впечатление внешность его может произвести на проницательную леди Блендиш. Об ее чувствах к нему он ничего не подозревал. Но он знал, с какой удивительной прозорливостью женщины, когда захотят и пока чувства их еще не окончательно вскипели под полуденными лучами, умеют подметить все в мужчине, распознать все стороны его характера и нащупать слабую. Он прекрасно понимал, что самому ему чуждо чувство юмора (недостаток, который больше всего отъединял его от его ближних), и очень может быть, что, обладающий ясным умом, пристально вглядывающийся в себя, баронет поддался смутному соблазну: так же, как и поэту, ему представилось, что женщина воспринимает его — седовласого зверя! — как некое высшее существо.

вернуться

62

В оценках леди Блендиш и сэра Остина этот поэт (см. выше, примеч. к с. 86) противопоставлен ироничному Гиббону (см. выше, примеч. к с. 25) и своему литературному антагонисту, революционному романтику Дж. Г. Байрону, поэту мятежных настроений и бурных страстей, как певец природы, патриархальной деревенской жизни, умиротворенной духовной гармонии, проникнутой религиозным чувством. Мнение о Байроне как «эгоисте» основывалось на общераспространенном убеждении, что в героях всех своих поэм он изображал самого себя.

вернуться

63

Суждения, высказываемые в комментируемом отрывке из письма леди Блендиш, продиктованы ее представлениями о рыцарском идеале, о котором она говорила в романе ранее (с. 111). Боярдо Маттео (1441–1494) — итальянский поэт; леди Блендиш читала его знаменитую поэму «Влюбленный Роланд» на сюжеты средневекового эпоса, в которой изящные рыцари, нежные любовники, совершают подвиги в честь прекрасных дам, проходя через сказочные приключения. Итальянский поэт Франческо Берни (1497–1535) переделал поэму Боярдо, обновив ее стилистически, а также придав бурлескно-пародийный характер героике и фантастике рыцарских романов; в этом отношении он был предшественником Сервантеса. Сэр Джон Фальстаф — персонаж исторической хроники Шекспира «Генрих IV» и комедии «Виндзорские насмешницы», «жирный рыцарь», обжора, пьяница, лгун, хвастун и сластолюбец, насмехающийся над феодально-рыцарским кодексом.