Выбрать главу

Позже, когда ему было шестнадцать, а мне десять, он, случалось, помогал мне делать уроки, но объяснения его были до того быстры и нетерпеливы, что никакого не было толку от такой помощи, и очень скоро он совал карандаш в карман и надменно удалялся. Он был тогда рослым юношей с нездоровым цветом лица и темной тенью над верхней губой. Волосы его разделял блестящий пробор, и он писал стихи в черную тетрадь, которую держал под замком в ящике стола.

Раз я заметил, где он прячет ключ (в щели стены возле белой голландской печи в своей комнате), и отпер ящик. Там и была эта тетрадь, а еще фотография сестры кого-то из одноклассников, несколько золотых монет и муслиновый мешочек с засахаренными фиалками. Стихи были на английском. Незадолго до смерти отца нам стали давать домашние уроки английского, и хотя я так и не научился свободно говорить на этом языке, читал и писал я сравнительно легко. Смутно припоминаю, что стихи были очень романтические, полные темных роз и звезд и зовов моря; но одна подробность стоит в моей памяти очень ясно: вместо подписи под каждым стихотворением стоял шахматный конь{5}, нарисованный черными чернилами.

Я пытался воссоздать последовательный образ Себастьяна из суммы всего виденного мной в детскую пору, скажем, между 1910 годом (с которого я себя помню) и 1919-м, годом его отъезда в Англию. Но задача мне не дается. Образ его не возникает передо мной ни как неотъемлемая часть моего детства, одна из его тем, допускающих бесконечное развитие и отбор фактов, ни как цепочка сколько-нибудь связных воспоминаний — являясь мне в виде лишь считанных ярких пятен, как если бы брат был не членом нашей семьи, а неким странствующим гостем, пересекающим освещенную комнату, чтобы опять надолго пропасть в ночи. Я объясняю это даже не тем, что сознательные отношения между нами исключались из-за разницы в возрасте — он слишком меня опережал, чтобы быть моим товарищем, но не настолько, чтобы быть моим наставником, — а скорее постоянной отчужденностью Себастьяна, которая, как бы я горячо ни любил его, не давала моей привязанности встречного признания, лишала ее пищи. Вероятно, я сумел бы описать его походку, его манеру чихать или смеяться, но все это были бы не более чем случайные кадры, выхваченные ножницами из кинофильма и ничего общего не имеющие с сутью драмы. А драма была. Себастьян не мог забыть матери, как не мог забыть, что отец отдал за нее жизнь. То, что ее имя никогда не произносилось в нашем доме, только добавляло зловещих чар к пленительному образу, сбереженному его памятью и заполнившему его впечатлительную душу. Не знаю, мог ли он сколько-нибудь ясно помнить время, когда она была женой отца; вероятно, оно являлось ему как нежное сияние на заднике бытия. Еще меньше могу я сказать о том, что он, девятилетний, испытал, снова увидев ее. Моя мать рассказывала, что он был вял, еле ворочал языком и никогда потом не упоминал об этой короткой и душераздирающе ущербной встрече. В «Столе находок» есть намек на неясное чувство горечи, испытанное им, когда отец вновь счастливо женился, — чувство, переросшее в исступленное обожание, когда Себастьян узнал причину роковой дуэли.