Воззвание к военнопленным славянам дало лишь один результат: в коровнике с новой силой вспыхнула ненависть к чехам, посещавшим по воскресеньям Сироток.
И все набросились на Райныша за то, что тот отказался взять обратно свое заявление о зачислении на работу. А немецкое крыло коровника более всего вознегодовало на немца Гофбауэра, который не только отказался бойкотировать тех, кто в глазах группы Орбана заклеймил себя предательством, но и смело стал на сторону Райныша.
До поздней ночи гудел и жужжал коровник, как мельница, и не мог успокоиться даже на следующий день. Лишь несколько человек с тупой покорностью бессилия растянулись на грязных нарах, невзирая на неумолкающий шум.
И был такой случай: один из этих покорившихся судьбе, — какой-то поляк — вдруг вскочил и яростно, как собака, оскалил желтые зубы. Сосед его испугался не на шутку, но поляк сразу улегся, натянул на голову лохмотья и, закрыв глаза, пролежал на нарах без единого слова, без еды, целый день до самого вечера. А к утру он исчез. Нашли его в одном нижнем белье на льду пруда с головой в проруби, — белого как снег, скрюченного и окоченевшего. Таким и положили его в сарай. На пол рядом с остальными.
В тот день и вечер сердца людей были тяжелы, как свинец, и молотами колотились в стенки груди. Раздавались страшные проклятья и угрозы. Коровник был близок к бунту.
Пленные поляки в знак протеста устроили общее молебствие за замученного земляка. Русины, испуганные и раздавленные событием, тоже искали убежища у бога.
Молебствия принесли хмельное облегчение; наполняя смирением души, они заполнили самые трудные вечерние часы и потому вошли в обычай. С трго дня молитвы, духовные гимны и литании повторялись ежевечерне. Польские молебствия заканчивались всегда гимном «Дай, господи, Польше» [192], и это, назло русским, сделалось как бы их вечерней зорей.
Шульц со своими чехами присоединился к полякам, и чешской зорей, повторяемой каждый вечер, чешским гимном в знак протеста против Бауэра и Сироток стал хорал «Святой Вацлав» [193].
Однако недолго пришлось чехам петь по вечерам. Внезапно заболел Шульц. День пролежал он в горячке на нарах, и в этот вечер пели без него. Наутро его, ослабевшего от высокой температуры, унесли в лазарет.
И с того дня, когда Шульц исчез за большими окнами, в которых днем отражался белый снег, а утром и вечером — морозный желтый горизонт, в коровнике больше не пели по-чешски.
Царский манифест — благодаря Вурму — произвел сенсацию и в доме пленных офицеров. Именно с этой целью Вурм сам прочитал вслух этот документ. Офицеры попытались скрыть впечатление от твердых слов манифеста. Один обер-лейтенант Кршиж во время чтения вдруг начал с ворчанием искать свои кисти, которые сам же куда-то засунул. Кадет Шестак только побледнел.
Вурм и тут не преминул задеть его:
— Шестачок, вот тебе черным по белому — через год, к рождеству, будешь дома! Сам понимаешь, царь слов на ветер не бросает.
Шестак, не ответив, вышел из дома. А глаза чешских офицеров загорелись надеждой. Манифест перечитывали снова и снова. Смело заговорили даже о всех последствиях победы русских, предвещенной таким образом.
Однако когда под это настроение офицерам огласили воззвание к военнопленным славянского происхождения, обер-лейтенант Грдличка лишь раздраженно покачал головой, будто выслушал скверный анекдот.
Вурм пренебрежительно покосился на бумагу и растянулся на своей до бесстыдства грязной койке; сплевывая на пол, он развязно заговорил:
— Мы с Шестачком как специалисты в этом деле, вызовемся охранять баб в тылу. И это — самая важная работа на пользу России, потому что для тридцатилетней войны главнейшее — все новые контингенты солдат.
Он бесстыдно расхохотался, уминая пальцем табак в своей трубке.
— А вообще-то, если говорить серьезно, пан учитель, — обратился он к Бауэру, — то мы, как ополчение канцелярских служащих, подождем последнего призыва. Возьмемся за дело, когда союзнички начнут всерьез… По моим расчетам — лет этак через пять!.. Aber… wir werden durchhalten… nicht wahr, Sechserl? [194]
Не снимая сапог, он задрал ноги на спинку кровати и долго смеялся, попыхивая трубкой.
193