Выбрать главу

— А я теперь твой дом знаю как свои пять пальцев, — говорила Катя. — И в погребе была, чудный погреб. Ледник тоже очень хороший, но льда нет. Я велю привезти. Можно?

— В десятый раз повторяю, ты в доме полная хозяйка. Это не «мой» дом, а наш.

— Наш так наш, — сказала Катя и поцеловала его. — Тоже в десятый раз. Другие велят женам тратить меньше, а ты всегда говоришь, чтобы я тратила больше. Ты каторжник, но щедрый каторжник. Когда привезут лед, — она говорила, — чтобы прикрыть его соломой. У нас все лето будет чудная ледяная вода и пиво. Ах, как жаль, что лето уже через три месяца кончится! Но я осень тоже очень люблю. И варенье мы тоже будем варить! Я не умею, но она обещала меня научить. Она страшно симпатичная, ей-Богу! Как бы только ей сказать, чтобы она купила себе чулки и башмаки. Ты ведь ей за это заплатишь, правда? Она говорила, что фрукты в твоем парке кому-то сданы за пятьдесят рублей в год и что можно было взять больше, да приказчик попользовался. Но он симпатичный, приказчик, приходил ко мне и тоже говорил «барыня»! Ты на него не кричи за фрукты: главное, себе мы можем брать сколько хотим, так условлено! А какие у вас парники! Я и не знала, что это такое: я ведь городская. Ты ведь вишневое варенье больше всего любишь?

— Вишневое, — сказал он, чувствуя, что от этих разговоров жизнь делается все более уютной.

— А я клубничное. Но и вишневое я тоже страшно люблю. У нас будет и клубничное, и вишневое, и всякое. И огурцы будем солить, правда? Она говорит, что это очень просто. Надо положить укропу…

Баба взволнованно доложила, что из города пришли подводы. И так же взволнованно он вышел на крыльцо, в сопровождении Кати, бабы и повара.

Приехавшие люди, под надзором Мамонтова, разостлали ковер, поставили у срединного окна письменный стол, расставили тяжелые шкапы, диван, кресла. Только чуть порезали в дверях один из бортов письменного стола, — Мамонтову потом было стыдно вспоминать, как его расстроила эта царапина. Катя, горничная, повар ахали от восторга.

— Мебель в нашем доме, конечно, «дедовская», но чужого деда и дрянная, — объяснял Кате Николай Сергеевич. — Это и вообще вздор, будто старинная мебель, «чудесная» старина, всегда лучше нынешней. В это верит… — Он хотел сказать: «в это верит Черняков», но не хотел напоминать Кате о Софье Яковлевне. — Разумеется, отдельный гениальный человек может не иметь равных. Другого Рембрандта верно никогда и не будет. Но средний уровень ремесленников, столяров, переплетчиков понизиться просто не может: это противоречило бы всем законам логики и вероятности. Напротив, у нынешних столяров есть такие сорта дерева, которых в восемнадцатом веке не было. Разумеется, я говорю не о нынешнем машинном производстве, это дрянь. Но то, что я купил, все ручной работы, хорошее дерево, прекрасная кожа, все прочное, удобное, такое, какое нужно порядочному человеку…

— Ну да, ну да, — радостно повторяла Катя. Его мысли о старой и новой мебели ее не интересовали. Она видела только, что он очень доволен и весел. «Три рубля на чай дал! Они даже не сказали ничего от изумления! Только сняли шапки!» — Чудный кабинет! Теперь у тебя пойдет работа.

Его работа тоже не очень интересовала ее. Но Катя больше всего боялась, как бы он не пришел в свое прежнее ужасное настроение духа, и старалась угадать каждое его желанье.

— Я знаю, тебе не нравятся обои. Мы потом переменим, нельзя же все сразу. Главное, клопов нигде нет. А на стенах надо будет повесить твои …э-тюды, — выговорила Катя: в таких словах она никогда не была уверена, — Жаль, что ты не повез их в город, надо было отдать в рамку… Ну, в другой раз, это я не догадалась тебе напомнить.

— Бог с ними, с этюдами, — беззаботно ответил Николай Сергеевич. — Им грош цена.

— Как грош цена! Чудные этюды. Рамки должны быть золоченые. Непременно повесим их. Вот тут над диваном сколько места.

Тотчас началась трудная работа. Из огромных ящиков, пришедших в деревню еще до их приезда, выкладывались на ковер книги. «Я и не думал, что их у меня набралось так много за все эти Wanderjahre[298]. И в первый раз в жизни они будут разобраны и расставлены как следует», — радостно думал Мамонтов. Он предполагал разместить все по отделам, но как-то не выходило, на полках образовывались пустоты. Многие книги нельзя было включить ни в какой отдел, их пришлось расставлять как попало. Беспрестанно сгибать и разгибать спину было утомительно: он раза три ложился отдохнуть на свой новенький диван и радостно смотрел на шкапы, на кресла, на стол (царапины не было видно: она, к счастью, была со стороны окна). Все было хорошо, но больше всего ему нравились ряды книг на полках, сверкавшие золотом корешков. «Вот когда пригодились все мои покупки в Париже, в Берлине, в Петербурге… Я становлюсь похожим в этом отношении на Чернякова, но право я и не подозревал, что книги дают такую радость. И в первый раз в жизни я устроился по-настоящему, прочно, — что, если окончательно!..»

Обед — опять с наливкой — прошел так же весело, как накануне. — «Ах, как хорошо, что мы будем здесь жить всегда! Но ты вправду женился на мне?» — все время спрашивала Катя. Он смеялся и отвечал, что вправду.

— И ты больше не будешь от меня уезжать?

— Напротив, именно теперь буду. Если мы женаты, то чего же тебе бояться? Я тебя буду оставлять «с детьми».

Катя не улыбнулась.

— Ну, а как же цирк?

— Никак. О цирке ты должна забыть.

Она замолчала. У нее на глазах выступили слезы.

После обеда Катя ушла мыть голову. Николай Сергеевич давно знал, что все в мире может быть изменено, кроме этого: она мыла голову в раз навсегда установленные дни и часы.

Он допил наливку, заглянул в свой кабинет, снова им полюбовался и вышел в парк. Там у него уже было любимое место: внизу поросшей орешником аллеи, против купальни. Николай Сергеевич сел на удобную скамейку со спинкой и подумал, что, верно, ее здесь поставил отец. И, к некоторому его удивлению, ему было приятно, что его отец тоже любил этот уголок парка. «В самом деле очень красиво. Художник или романист должны были бы здесь написать пейзаж: „Заход солнца над заросшей водорослями рекой“. В музеях я иногда испытывал некоторую nostalgic по живописи… После этого нахала Сезанна мне что-то перестало хотеться писать картины. Романисту же сюда вообще нечего соваться: словами этого не опишешь…»

вернуться

298

годы странствий (нем.)