Однако главным призванием Гипербола была трагедия. Он изготовил их сто двадцать штук, больших и малых – достоинство уже само по себе выдающееся в глазах народа, который ценил во всем лишь количество и объем. Ибо никто из его соперников не мог похвастать даже и третьей частью этого числа. Несмотря на то, что абдериты из-за выспренности его стиля называли Гипербола своим Эсхилом, он немало кичился собственной оригинальностью.
– Найдите в моих произведениях, – говорил он, – хоть один характер! хоть одну идею, одно чувство, выражение, которые я позаимствовал бы у другого поэта!
– Или у природы, – добавил Демокрит.
– О, – воскликнул Гипербол. – В этом я могу с вами согласиться без особого ущерба для себя. Природа! Природа! Люди постоянно болтают о природе, а в конце концов не знают, чего и хотят. Низменная природа – а ведь ее вы и имеете в виду, – относится к комедии, к фарсу, флапседии, если вам угодно. Но трагедия должна быть выше природы, или в противном случае я и гроша за нее не дам.
Его трагедии отвечали этому идеалу в полной мере. Ни один реальный человек не выглядел, не думал, не чувствовал и не поступал так, как действующие лица Гипербола. Но именно это и нравилось абдеритам, и поэтому из иностранных поэтов они меньше всего любили Софокла.
– Сказать откровенно, – признался как-то Гипербол в одном благородном обществе, где рассуждали на эту тему, – я никогда не мог понять, что находят выдающегося в «Эдипе» или «Электре» Софокла и особенно в его «Филоктете»?[219] Последователь такого возвышенного поэта, как Эсхил, он неизмеримо уступает ему! Аттическая светскость, да, пожалуй, этого я у него не оспариваю. Светскости сколько хотите! Но огненная лава страсти, мысли, озаряющие, подобно молниям, раскаты грома, смерч, сметающий все на своем пути, короче, титаническая сила, орлиный полет, львиный рык, буря и натиск, свойственные истинно трагическому поэту, где они у него?
– Вот что значит рассуждать о деле как мастер! – заметил один из присутствовавших.
– О, в таких делах вы можете вполне положиться на суждение Гипербола! – воскликнул другой. – Ему ли не понимать!
– Он сочинил сто двадцать трагедий! – прошептала одна абдеритка на ухо иностранцу. – Это первый драматург Абдеры!
Тем не менее двум его соперникам, ученикам, посчастливилось поколебать трон царя трагедий, на который возвело Гипербола всеобщее одобрение.
Одному – при помощи пьесы, в которой герой сразу же в первой сцене первого акта убивает своего отца, во втором – женится на своей родной сестре, в третьем – узнает, что сестру родила от него его мать, в четвертом – он сам отрезает себе уши и нос, а в пятом – героя, отравившего мать и удавившего сестру, увлекают фурии в ад при раскатах грома и блеске молний.[220]
Второму поэту удалось превзойти Гипербола посредством «Ниобы».[221] Кроме множества «Ай-ай! Ой-ой! Увы, увы!» и нескольких богохульств, от которых у зрителей становились волосы дыбом, вся пьеса состояла из чисто внешнего действия и пантомимы. Обе драмы произвели ошеломляющий эффект. Никогда еще со времен основания Абдеры носовые платки не утирали столько слез.
– Нет, это невыносимо, – говорили, рыдая, прекрасные абдеритки.
– Бедный принц! Как он вопил, как он катался по полу!
– А его монолог, когда он отрезал нос!
– А фурии! – вскричала третья. – Я четыре недели подряд не могла заснуть.
– Действительно, это было ужасно! – соглашалась четвертая. – Но бедная Ниоба! Как стояла она, одинокая, посреди нагроможденных друг на друга трупов ее детей, рвала на себе волосы и посыпала ими еще теплые тела. А затем несчастная бросается на них, словно хочет оживить детей и в отчаянии подымается вновь, вращая очами, подобно пламенным колесам, разрывает себе ногтями грудь и с ужасными проклятьями воздевает окровавленные руки к небу… Нет, такого трогательного зрелища еще не видел свет! Что за человек этот Параспазм,[222] и какой талант надо иметь, чтобы создать такую сцену!
– Ну, что касается таланта, – возразила прекрасная Салабанда, – то мы еще посмотрим. Сомневаюсь, оправдает ли Параспазм надежды, которые на него возлагают. Большие хвастуны – плохие бойцы.
Прекрасную Салабанду считали женщиной, которая ничего не говорила без достаточного основания. И это обстоятельство привело к тому, что «Ниоба» Параспазма на втором представлении и наполовину не произвела прежнего впечатления. Даже впоследствии поэт не мог оправиться от удара, нанесенного ему Салабандой одним только словом.
Несмотря на это, Параспазму и его другу Антифилу[223] всегда будет принадлежать честь нового подъема трагедии в Абдере, а также изобретения двух новых жанров – мрачной и пантомимической драмы, открывших более надежный путь к славе для абдеритских поэтов. Ибо, действительно, ничего нет легче, чем… пугать детей и заставлять своих героев от сильных переживаний совсем лишаться языка.
Но поскольку людское непостоянство слишком быстро пресыщается даже и самым приятным новшеством и абдеритам наскучило ежедневно находить прекрасным то, что уже давно им приелось, молодой поэт Флапс пришел к мысли ввести в театральный обиход пьесы, которые не были бы ни комедиями, ни трагедиями, ни фарсами, а своего рода живыми картинами абдеритских семейных нравов; пьесами, где выступали бы не герои, не глупцы, а просто честные и заурядные абдериты, занимающиеся своими повседневными городскими, рыночными, домашними и семейными делами и действовали и говорили бы на сцене перед почтенной публикой так, словно они дома и никого на свете, кроме них, и не существует. Легко заметить, что это был примерно тот же самый жанр, в котором впоследствии стяжал себе немалую славу Менандр.[224] Различие заключалось лишь в том, что последний выводил на сцене афинян, а первый – абдеритов, а также в том, что грек был Менандром, а тот – Флапоом. Но так как подобное различие для абдеритов ничего не значило или, верней, даже послужило на пользу Флапсу, то его первая пьеса[225] в этом жанре была принята зрителями с беспримерным восхищением. Честные абдериты впервые увидели сами себя на сцене in puris naturalibus,[226] изображенными не карикатурно, без ходуль, без львиных шкур и геркулесовых палиц, без скипетров и диадем, в своей обычной домашней одежде, разговаривающими на обиходном языке, живущими по своему прирожденному своеобразному абдеритскому обычаю, едящими и пьющими, женящими и женящимися, и как раз это и доставило им великое удовольствие. Подобно молодой девушке, впервые увидевшей себя в зеркале, они не могли достаточно налюбоваться собой. «Четырехкратная невеста» была сыграна двадцать четыре раза подряд, и длительное время абдериты не желали смотреть в театре ничего, кроме флапседий. Флапс, сочинявший не так быстро, как Гипербол и номофилакс Грилл, не мог вполне удовлетворить публику. Но так как он уже задал тон своим собратьям по перу, то в подражателях не было недостатка. Все кинулись на новый жанр и менее чем за три года все возможные сюжеты и заглавия флапседий были настолько исчерпаны, что и в самом деле было жалко смотреть на муки бедных поэтов, на то, как они тужились и пыжились, чтобы, исходя потом, выжать из губки, уже выжатой многими до них, еще одну каплю мутноватой водички.
219
220
В этой пародийной фабуле Виланд воспользовался мотивами античной «трагедии рока» («Орестея» Эсхила, «Эдип-царь» Софокла). Но пародия имела злободневный смысл: осмеивалась драматургия так называемых «бурных гениев», к творчеству которых Виланд относился неприязненно (см. с. 227–228). Выше, в реплике Гипербола упомянута «Буря и натиск», пьеса Ц. М. Клингера (1776), давшая название всему литературному течению.
221
224
В творчестве афинского комедиографа Менандра (см. прим. 7 к I, 2) действительно определенное место занимали сцены будничной жизни. Виланд сравнивает с комедиями Менандра мещанскую драму, возникающую в Германии в конце 70-х годов XVIII в. В 1778 г. открылся театр в Мангейме с репертуаром, заполненным главным образом чувствительными пьесами из жизни бюргеров. Ведущим драматургом и критиком при этом театре был О. Гемминген. Против пьесы этого автора «Немецкий отец семейства» (поставлена в 1780 г., но могла быть известна раньше), слабого подражания «Отцу семейства» Д. Дидро, и направлено, вероятно, ироническое сравнение Флапса с Менандром. О конфликте Виланда с Мангеймским театром см. статью
225
Она называлась «Евгамия, или Четырехкратная невеста». Евгамия была обещана в жены отцом одному человеку, матерью – другому, теткой, заинтересованной в ее наследстве, – третьему. В конце концов девушка сама себе втихомолку нашла четвертого жениха.