Выбрать главу

В 1804 году Доротея стала протестанткой, что позволило ей официально оформить свой союз со Шлегелем, после чего супруги обосновались в Вене. За этим последовало обращение в католицизм, что способствовало дипломатической карьере мужа на службе у австрийского правительства.

Доротея и Фридрих познакомились друг с другом в самом популярном среди еврейских салонов Берлина, салоне Генриетты Герц, жены доктора Герца, Друга и ученика Канта. Знаменитая своей скульптурной красотой, она вскружила немало голов. Так, Шлейермахер называл ее сестрой своей души, уверяя, что «ее сущность была самой близкой к его собственной». Были их отношения платоническими или нет, они служили излюбленной темой для берлинских карикатуристов из-за разницы в росте между пышной еврейской Юноной и тщедушным протестантским проповедником. На склоне лет она также приняла христианство и оставила мемуары, в которых с несомненной тонкостью объясняет причины привлекательности еврейских салонов для немецкой молодежи того времени:

«Эти круга были лишены традиции, которая, передаваясь из поколения в поколение, могла бы способствовать их постепенному приспособлению к изменяющимся идеям и нравам. Отсюда возникает полное отсутствие предрассудков, а также оригинальность воображения, питающегося из первичных источников, независимый и парадоксальный склад ума; все вместе ставило их выше условностей, придавало острую привлекательность новизны, отнюдь не исключавшей глубину мысли… Как по волшебству все сколько-нибудь интересные молодые люди, жившие в Берлине или посещавшие его, оказывались вовлеченными в эту среду… »

Салон Генриетты Герц стал главным центром "Лиги добродетели» ( Tugendbund), как иносказательно называлось движение молодых берлинских романтиков. Для этих молодых людей свобода нравов естественно сочеталась с борьбой против суровой морали, олицетворяемой древним Богом Израиля, борьбой, в которой молодое поколение просвещенных евреев участвовало со все возрастающей энергией. Мы располагаем интересным свидетельством о глубинных движущих силах этой борьбы, о том гипнозе ужасов их исторического прошлого, под воздействием которого находились эти беглецы из гетто. Этой свидетельницей является женщина совершенно другого калибра, чем Доротея Мендельсон или Генриетта Герц.

Рахель Левин, дочь ювелира, некрасивая и лишенная грации, но по уверениям всех знавших ее людей обладавшая странным очарованием и гениальным умом, также имела салон, располагавшийся на верхнем этаже флигеля, который занимала ее семья. Ее комната в мансарде стала очагом литературной жизни Германии; ее посещали князья, поэты и видные иностранцы, находившиеся проездом в Берлине. Именно здесь зародился культ Гете, а молодые романтики вынесли окончательный смертный приговор культу Разума. Принц Людвиг-Фридрих Прусский, дипломат Генц, братья Гумбольдты, Генрих фон Клейст, Адальберт Шамиссо, Клеменс Брентано, братья Тик относились к числу завсегдатаев салона и поклонников Рахель. Если Генриетта Герц стала мадам Дю Дефан философского и литературного Берлина, то Рахель Левин была его мадемуазель де Леспи-насс. Это сравнение тем более оправдано, что салоны, созданные по образцу парижских, посещавшиеся остроумными и светскими людьми, в Пруссии последних лет XVIII века были по преимуществу еврейским учреждением.

Как писала Ханна Арендт, автор последней биографии этой великой акушерки немецкого духа, «главным стремлением ее жизни было освобождение от иудаизма». Ее обширная корреспонденция часто свидетельствует об этом наваждении, а некоторые ее формулировки производят захватывающее впечатление. Своему другу детства Давиду Фейту она писала:

«У меня была странная фантазия: я представляю себе, что когда меня забросили в этот мир, неземное существо при входе вырезало в моем сердце ножом следующие слова: «У тебя будет необыкновенная чувствительность, ты сможешь видеть вещи, недоступные для глаз других людей, ты будешь благородной и великодушной, я не могу лишить тебя мыслей о вечности. Но я чуть не забыл одну вещь: ты будешь еврейкой!» Из-за этого вся моя жизнь превратилась в медленную агонию. Я могу влачить существование, сохраняя неподвижность, но все усилия жить причиняют мне смертельную боль, а неподвижность возможна лишь в смерти… именно отсюда проистекает все зло, все разочарования и все бедствия… »

Тот же порыв можно найти и в письме к брату: «… никогда, ни на одну секунду я не забываю этот позор. Я пью его с водой, я пью его с вином, я пью его с воздухом, с каждым вздохом. Еврейство внутри нас должно быть уничтожено даже ценой нашей жизни, это святая истина».