— Ну, Пашуля, решайся, — сказала мама; она зачерпнула ковшиком воды из ведра и держала его над тазом.
Я почувствовал, как у меня холодеет спина, и вздохнул: втайне надеялся, что мама с бабушкой забудут и мне удастся не умываться обжигающе студеной водой. Это повторялось каждое утро, но они ни разу не забывали, да и вообще мама теперь бывала такой же строгой, как раньше отец, я даже боялся с ней спорить. Подошел к тазу, протянул над ним руки.
— С мылом! — строго уже проговорила мама.
Взял из мыльницы на краю табуретки, около таза, маленький кусочек мыла, последний, что у нас остался, и мама тотчас плеснула мне на руки воды. Я зажмурился, и дрожь прошла по спине, но я с судорожной поспешностью намылил руки, перетерпел, пока мама снова обожгла их водой, сложил ковшиком — пальцы уже ломило и они горели, — плеснул воды на лицо, даже раза два провел по нему руками. Схватил полотенце, висевшее на спинке кровати, стал вытираться.
— Надень тулуп, — сказала мама.
Я догадался, что она подает его мне, протянул руки назад, еле попав в рукава. Мама повернула меня к себе, как маленького, и стала застегивать тулуп. И опять улыбалась, а глаза ее в мохнатых ресницах, голубые и очень ясные сейчас, светились так же насмешливо и весело. Я почувствовал, что начал согреваться. И уже радовался, что мама сейчас даст мне кусочек хлеба, припрятанный ею со вчерашнего, чтобы мне натощак не выходить на мороз. Надел шапку, тщательно завязал ее уши, проверил карточки во внутреннем кармане тулупа. Мама молча протянула пол-ломтика хлеба. Взял его, стараясь не торопиться, удерживая вздрагивающую руку, откусил кусочек и стал медленно, вдумчиво жевать. Хлеб был чуть горьковатым, со странным привкусом чего-то химического, но я все жевал его, пока он не превратился в сладостную кашицу. Только после этого проглотил, ощущая живительное тепло, и откусил снова. Мама перестала улыбаться, все глядя на меня, вдруг сморщилась, поспешно отвернулась. И бабушка сразу же отвернулась к буржуйке, только я успел встретиться с ней глазами… А буржуйка уже гудела от горящих дров, и чайник на ней стоял, и маленькая кастрюлька с водой… Для чего, интересно, бабушка ее поставила, может, муки еще у нас немного осталось?..
— Ну, я пошел…
— И Олегу Ильичу выкупи хлеб… — проговорила мама.
— Хорошо.
Я открыл двери комнаты, стараясь ногой не сбить коврик, скатанный трубой и закрывавший щель под дверями, быстро вышел в нашу первую, нежилую и темную, комнату, поспешно и плотно закрыл за собой двери, сберегая тепло… Странно, эта комната казалась мне теперь совсем чужой, не нашей. Или уж потому, что мы в ней давно не жили, или потому, что неделю назад в ней умерла мамина подруга Ксения Петровна. Она работала врачом в «Капле молока», жила там на третьем этаже, и, когда поликлиника сгорела, мы взяли Ксению Петровну к себе. Она умерла на третий день, а до этого уже никого не узнавала, кроме мамы.
Открыл двери в такую же темную, холодную и нежилую прихожую, на ощупь, — две ступеньки вниз, — спустился в нее. Налево была длинная кухня, ее надо было пройти, чтобы попасть в уборную. А еще дальше, на другой половине квартиры, были три комнаты Смородиных. Сейчас в них оставался только Олег Ильич. Его сыновья-близнецы, Владимир и Всеволод, ушли в армию вместе с моим отцом, а уже в начале сентября на них пришли похоронные. После этого Вероника Евграфовна заболела, ее положили в больницу, которую эвакуировали. А Олег Ильич остался — хотя все советовали ему уехать с больной женой, — только виновато говорил: «Не могу я расстаться со своими древностями, пока книгу не закончу». Олег Ильич — профессор древней истории, и сейчас он почти каждый день уходил пешком через весь город в Эрмитаж. Там он получал дополнительный паек и поэтому даже вечерами мог работать. Ощупью я пробрался через кухню, тихонько постучав в двери Смородиных. Олег Ильич уже строчил на своей пишущей машинке, как из пулемета, и не услышал моего стука. Тогда я вошел в комнату.
— Доброе утро, Олег Ильич.
— Доброе утро… А, Пашенька. Ты ведь в булочную?.. — и начал беспорядочно шарить руками по столу, заваленному бумагами, искал свою карточку; у него была рабочая, на нее полагалось целых двести пятьдесят граммов хлеба.
Рабочая карточка в декабре была зеленой, служащая — коричневой, а иждивенческая — серой. И я сразу увидел карточку Олега Ильича на маленьком столике рядом с пустой чашкой, показал ему.