Надо Тине сказать…
— Лучше завтра…
— Хорошо. Только обязательно: ведь это твое — краны-то! — и даже пошутил: — Не забыл еще?
Я вышел, осторожно прикрыв дверь.
Вечером я рассказал Тине о разговоре с Зубковым:
— Знаешь, я попросился к Петру Ильичу на краны, завтра поеду недели на две — на месяц.
Она только сказала:
— Так-так! — и замолчала.
В тот вечер она почти не разговаривала со мной, я тоже выдержал марку, молчал. Феликс настороженно следил за нами, бросал косые, быстрые взгляды. Дагмара не выдержала, подошла ко мне:
— Это безжалостно так мучить Тиночку.
— Мы как-нибудь разберемся сами, — грубо ответил я ей.
Тина негромко сказала:
— Дагмара работает врачом в поликлинике, ты это знаешь?
— Знаю.
— Если тебе неудобно отказаться от этой поездки, она сделает бюллетень.
— Конечно, — поспешно поддакнула Дагмара.
— Я уже сказал тебе: подлецом не буду! И — последний раз прощаю тебе такие слова.
Они ушли. Я сидел один у окна, читал «Тихий Дон». Решил так: если Тина сама не подойдет ко мне, уйду ночевать домой.
Стемнело. Бабуся неслышно прибралась в комнате и ушла. Стало слышно, как лают собаки. Где-то далеко-далеко играла красивая музыка. Я зажмурился, встал, захлопнул книгу… Все равно выдержу характер!
Вышел из калитки и вздрогнул: на лавочке у ворот, закутанная в платок и сведя плечи, сидела Тина, — я остановился.
— Паша, давай поженимся…
Я схватил ее и начал целовать. И оба стали смеяться, целуемся и хохочем, как дураки. На цыпочках пошли к Тине в комнату, я сел и написал письмо домой, что женюсь, — когда-нибудь надо же было это сделать. Мне вдруг так захотелось сделать Тине что-нибудь очень приятное, хорошее, что я опять сорвался и, как мальчишка, сказал:
— Хочешь, я не поеду завтра к Петру Ильичу? Все-таки у нас с тобой будет свадьба!
И опять у меня не хватило твердости!
Тина приподнялась на локте, заглядывая в глаза мне, благодарно прошептала:
— О, дорогой мой!
— Ничего, только Зубкова будет так стыдно! Тюфяк я…
Тина промолчала.
Почему Тина так не хочет, чтобы я уезжал к Петру Ильичу? Боится, что я по-настоящему войду в работу и тогда меня уж из порта не вытянешь? Неужели она все еще надеется, что мы уедем обратно в Ленинград? И сообразил,, что особенно плохо: любим мы друг друга почти год, а спроси я ее, почему она не отпускает меня к Петру Ильичу, — ни за что правду не скажет. Уж такой человек!
Утром Тина пошла провожать меня, чего обычно не делала, и на углу опустила в почтовый ящик два конверта — мой и свое письмо Маргарите Федоровне.
Теперь уже все, женат. Аннушка и мама будут плакать.
Зашел к Зубкову и сказал, что сначала хотел бы кончить инструкцию, а потом уже поехать на краны. Он согласился:
— Ну что же, считаешь, что так правильнее, — поезжай через пару дней. Инструкцию окончишь — мне покажи.
У Петуниных все было по-прежнему, только теперь я нет-нет да и ловил то на себе, то на Феликсе задумчивый взгляд Тины. Как-то не удержался, спросил у нее:
— Происходит переоценка ценностей?
Она испуганно и кокетливо засмеялась:
— Он же урод по сравнению с тобой!
— С лица не воду пить…
— Перестань, слышишь? — и отвернулась. — Ты действительно становишься каким-то другим!
Я посмотрел на ее холодное, непроницаемое и красивое лицо, мне вдруг стало так жаль ее: из-за меня приехала в Сибирь, а я еще мучаю! Я поцеловал ее и попросил прощения.
В этот день Тина получила письмо из дому и весело объявила мне:
— Молодец все-таки моя Марго: знаешь, какую идею подкинула?
— А ты разве ее просила?
— Конечно, она в этих делах стреляный воробей. Предлагает прислать из Ленинграда справку, что она, моя мать, — инвалид, не работает, нуждается в уходе, то есть во мне. А я — твоя жена, и оба мы — в Ленинграде!
Ну и дела, господи боже мой!!! Неужели и вправду увезет меня обратно?! Хоть беги от нее…
Пришел в техотдел, сел за стол, смотрю в стену…
Зазвонил телефон. И голос Петра Ильича по-свойски, доброжелательно и неторопливо проговорил:
— Кауров, приходи на второй причал, повидаемся.
— Здравствуйте, Петр Ильич! — радостно сказал я.
Он понял и засмеялся:
— Ну, приходи, приходи…
У причала стояла баржа с золотисто-желтым мягким и теплым, как в детском садике, песочком. Прямо на куче его сидел Петр Ильич и как-то очень твердо, непримиримо говорил плешивому и сутулому мужчине, стоявшему перед ним: