Выбрать главу

Выражение «врет, как очевидец», не означает, что очевидцы всегда сознательно искажают то, о чем они дают свои свидетельские показания, будь то в суде, в мемуарах или в рассказах. Речь идет о другом — о системе восприятия людьми того, что они наблюдают. Реальность оказывается преломленной в их сознании, отягощенной фантазией, и сплошь и рядом искаженный образ ее запечатлевается в их памяти как истинный рассказ о происшествии. Все это, конечно, не может быть непреодолимым препятствием для работы историка, и сам механизм переработки первичной информации в сознании свидетеля тоже заслуживает всяческого интереса. Источник, который искажает, не перестает быть историческим источником. Просто он становится источником не столько свидетельствующим о том, о чем он непосредственно повествует, сколько источником для понимания психологии свидетеля, его мировосприятия. Эти субъективные элементы «сетки координат», через которую проходит соответствующее сообщение, отражают определенную духовную ситуацию его времени, состояние умов, в большей или меньшей степени характерное для некой социальной группы или для общества в целом. Эти аспекты менталитета сами по себе являются важнейшими компонентами исторического процесса, мимо которых историк не вправе пройти. Мы касаемся здесь более общей проблемы критики исторического источника — критики, учитывающей психологические предрасположения, систему ценностей, взгляды людей, свидетельства которых мы, историки, ныне изучаем. Такое критическое отношение к источнику подобает не только исследователю устной истории, но и тому, кто имеет дело с письменными источниками независимо от того, к какой эпохе они относятся.

Устная история для исследователя далекого прошлого, скажем, для меня, медиевиста, в том виде, в каком она рисуется историку современности, конечно, не существует. Но здесь имеется другая сторона дела, а именно: в прошлом, наряду с зафиксированными в письменных текстах свидетельствами о происшедшем, бытовали, конечно, бесчисленные устные рассказы, фольклор, эпос, молва и другие, не фиксированные иначе, чем человеческим сознанием и рассказом феномены, которые, тем не менее, в какой-то мере, пусть фрагментарно и опосредованно, могли найти отзвук в письменных текстах. Как вычленить из произведений, сочиненных, записанных образованными людьми, то, что мы называем фольклором, народными преданиями, поверьями, расхожими вымыслами, слухами и т. д.? В какой мере это удается выяснить историку? Иногда это удается, но по большей части устные рассказы не наложили никакого отпечатка — как кажется, во всяком случае, современному историку — на те тексты, которые он изучает: они исчезли безвозвратно.

Итак, устная история, при всей колоссальной значимости ее для современности, конечно, ни в коей мере не может быть расценена как панацея для преодоления критических затруднений, сложностей, испытываемых исторической мыслью в целом. Это все о первой рекомендации Г.С. Кнабе.

Вторая пропозиция относительно возможности выхода историков из кризисного положения — использование «исторической прозы». Г.С. Кнабе полагает, что такой жанр литературы мог бы преодолеть разрыв между макроисторическими структурами, в которых историки-исследователи описывают динамизм исторического процесса, его статические состояния, крупные политические события, с одной стороны, и повседневной жизнью людей, жизнью, может быть, не содержащей таких макропотрясений, но тем не менее очень важной для историка — с другой. По мнению Кнабе, этот разрыв может быть преодолен, ибо талантливый автор, старающийся вжиться в эпоху и располагающий значительными сведениями, почерпнутыми из исторических источников, выстраивает их в какой-то ряд, в котором события «большой истории» переплетаются с повседневной жизнью людей, и силой воображения автора может быть воссоздана более многомерная, многоцветная, живая, пластичная и поэтому внутренне убедительная для читателя картина соответствующего периода или эпизода мировой истории.

Если Г.С. Кнабе настаивает на том, что «историческая проза» вовсе не то же самое, что исторический роман, то не согласится ли он все-таки с тем, что историки пишут прозой? В этой «исторической прозе» всегда и с неизбежностью присутствуют как сведения и наблюдения, основанные на анализе исторических источников, так и фантазия или, если угодно, интуиция ученого, без каковой используемые им данные не могут обрести связи и смысла. Мой коллега выделяет особый жанр исторических повествований, в которых художественное творчество приобретает самостоятельную значимость, и видит в этом жанре специфический и более эффективный способ проникновения в текучую и неповторимо конкретную жизнь людей прошлого. Я не ставлю под сомнение допустимость этого жанра, но склонен рассматривать его как особый вид литературы, выводящий нас за рамки собственно исторической дисциплины. Смешивать или хотя бы сближать методы исторического анализа с приемами, направленными на художественное познание действительности, на мой взгляд, недопустимо. Хорошо известно, что «территория», образуемая амальгамой обоих подходов, нередко служит той почвой, на которой легко возникают исторические мифы.