Наконец, рассматривая феномен средневекового иконоборчества, нужно отметить, что духовенство, включая церковных прелатов, относилось к нему без особых предубеждений. Тяготение к гротеску и тенденция к карнавализации вырисовываются в качестве неотъемлемой стороны религиозной жизни эпохи.
До сих пор речь шла об отношении верующих к сакральному. Противоположную сторону картины занимал мир абсолютного зла, дьявола и бесов. Здесь, казалось бы, все должно было восприниматься вполне однозначно: эти силы угрожали человеку как при жизни, так и после смерти, и им надлежало противостоять всеми средствами. Однако в средневековых текстах мы эпизодически встречаем не просто своего рода шутливые и игривые сценки, в которых черти высмеиваются и посрамляются, но и нечто более двусмысленное. Не таков ли бес, пытающийся получить Божье прощение, но не способный спастись, ибо примирению с Творцом мешает неискоренимая гордыня черта? Не менее парадоксален демон, долгое время верно служивший рыцарю в качестве оруженосца: когда этот рыцарь, распознавший его дьявольскую природу, отсылает беса от себя, тот заявляет, что ему «любы сыны человеческие», и просит причитавшееся ему жалованье истратить на покупку церковного колокола. Очевидно, благочестие беса не ставило в тупик тогдашнюю аудиторию.
Короче говоря, поначалу четкая и недвусмысленная религиозная вертикаль на поверку выглядит куда более амбивалентной, нежели та, какая рисовалась взору медиевистов еще в середине XX в. Примеры, подобные вышеприведенным (а их число легко умножить), представляют собой отнюдь не некий «фольклорный остаток» — ведь все они содержатся в сочинениях ученых людей, духовных лиц и, главное, воспринимаются этими litterati вполне серьезно, как истинные. Они составляют интегральную часть средневекового христианства, и так к ним и следовало бы относиться. Облик религиозной жизни той эпохи, еще недавно представлявшийся медиевистам типа Эйкена и Жильсона более или менее однозначным и внутренне непротиворечивым, ныне все более размывается, обнажая органически присущие ему алогизмы и дихотомии. Постепенно перед нашим взором вырисовываются пока еще смутные контуры того феномена, который условно был поименован рядом ученых «народной» религиозностью и культурой. Определение «народная» вряд ли адекватно, но возникновение потребности в новом определении — несомненный симптом неудовлетворенности традиционной картиной духовной жизни эпохи.
Выстроенная под влиянием М.М. Бахтина дихотомия «официальная церковная культура — народная культура» едва ли вполне правомерна. Перед нами не две разные культурные и религиозные традиции, но в высшей степени сложное и противоречивое образование, в котором причудливо сплавлены воедино спиритуальное и демоническое, предельная сублимация и профанация, «верх» и «низ». Немалые сомнения вызывает и тезис Бахтина о противостоянии «народной культуры», карнавальной и смеховой, культуре церковной, которую он изображал как насквозь однотонно серьезную, «пугающую и напуганную», как культуру агеластов. Непредвзятый анализ источников (не одного лишь романа Рабле, но корпуса текстов, предшествующих XVI в.), свидетельствует о том, что, с одной стороны, духовенству отнюдь не были заказаны шутка и смех, а, с другой, в народном сознании веселье и страх представляли собой стороны одной медали. Смех в ту эпоху сплошь и рядом служил необходимым коррелятом неизбывного ужаса перед смертью, которая открывала путь в мир иной, а именно — дорогу в ад для большинства грешников и в рай для одних только избранных.
Восприятие смерти, отношение к ней — доминанта средневекового сознания. Поскольку существование человека не завершается в момент физической кончины, то первостепенное значение приобретают проблемы спасения души и, следовательно, суда над нею, оценки деяний человека во время жизни. Соответственно, главной загадкой, выраставшей пред сознанием каждого, был вопрос о потустороннем существовании и об устройстве мира иного. Исследования медиевистов за последние десятилетия обнаружили множество сложностей и неясностей в истолковании этих проблем. Начать с того, что средневековая мысль и воображение давали очень неоднозначный ответ на вопрос: когда и в какой форме произойдет Страшный суд? Учение о том, что суд этот свершится в «конце времен», в последний момент земной истории после Второго пришествия Христа, и состоится над всем родом человеческим, каким-то образом сосуществовало с верой в то, что суд над душой отдельного человека происходит немедленно после его кончины; следовательно, это суд индивидуальный, а не всеобщий. Подчеркнем: оба эти представления, явно противоречившие одно другому, соприсутствовали в религиозном сознании.