Выбрать главу

Битти носил черные замшевые туфли и прическу „авианосец“, удлиненную на затылке. Волосы его опускались вниз лыжным трамплином. Если он наклонял голову, виднелась белая кожа черепа. Рукопожатие у него было слабое, но стоило ему высвободить свою холодную, бескостную, филейную руку, как в ответ на прозвучавшую в голове или на пластинке ритмическую фигуру он принимался рассекать воздух мощным щелканьем пальцев. Он прищуривался, покусывал нижнюю губу и в постоянно убыстряющемся ритме покачивал головой. Вскоре он уже шептал: „И-и раз, и-и два…“ У него был, похоже, один-единственный костюм из залоснившейся серой синтетической ткани с суженными „в дудочку“ брюками и обычно поднятыми, точно от сквозняка, узкими лацканами пиджака. Во внеурочное время он носил черную рубашку без галстука, с туго застегнутым воротничком, от чего казалось, будто он задыхается. Шея, лицо и руки были у него бледные и крупные; он походил на заключенного в дешевом костюме, выданном ему при освобождении. Он излучал мощную, почти агрессивную сексуальность, но характер ее было трудно определить. Она была слишком практичной и слишком асимметричной, чтобы казаться в привычном смысле мужской и здоровой. У него была привычка хвататься во время разговора за свою промежность и иногда ее даже секунду-другую потряхивать. Думаю, эту манеру он перенял у негров, с которыми общался в джазовом мире.

Судя по всему, этот жест должен был придавать его словам дополнительную весомость. А, возможно, служил для слушателя свидетельством его откровенности и смекалистости, телесным воплощением слов.

Уши у него были немного розовее бледного лица. Брови — такие густые и темные, словно рисовальщик, который их малевал, очень спешил. Верхняя губа, в отличие от полной нижней, походила на тонкую черточку. Незамысловатые высказывания вызывали у него порой истерический хохот; он сгибался пополам и то и дело повторял брошенное кем-то невзначай избитое словечко, словно надеясь выжать из него некий новый смысл. Когда он хватался за промежность, его пузырящиеся на коленях брюки задирались и обтягивали мощные бедра. Все его ярко-розовые и лиловые носки едва доставали ему до лодыжек. Реакция у него бывала порой неестественно замедленной. Человек задавал ему вопрос, а он минуту-другую изучал его лицо и лишь после этого произносил негромкое быстрое „да“ или и вовсе еле слышное „нет“.

Два или три раза я посидел вместе с ребятами из „Клуба чинариков“ и мистером Битти; однако он мне не понравился. Он напомнил мне того парня-проститутку, с которым я встречался двумя годами ранее. В нём тоже было нечто от мошенника. Нечто ненадежное.

Как-то раз Чак сказал мне, что Битти собирается взять партию марихуаны. Не хочу ли я купить или хотя бы попробовать косячок-другой?

— А что это такое? — спросил я. — Она похожа на героин?

Чак рассмеялся.

— Нет. Битти говорит, это отличная вещь. Здорово веселит. Хороша для секса. Под ней музыку слушать приятно. Приходи в среду в музыкальную комнату, курнем травы.

Он резко щелкнул пальцами. Но ведь тем самым он склонял меня к пожизненной наркомании, о которой я столько слышал, к участи столь ужасной, что никто меня против нее даже не предостерегал. Нет, наркоманов я не встречал, зато видел фильмы, в которых красивый музыкант — именно! — обливается потом в гостиничном номере, блюет и умоляет подружку вновь посадить его на иглу, на травку или на что-то еще, но она отказывает ему ради его же блага, несмотря на его галлюцинации и корчи на полу. Зачем мистер Битти приехал в Итон? Быть может, он настолько пристрастился к марихуане, что позволить себе поддерживать свою привычку мог уже, только — вот именно, — только приторговывая в среде скучающих подростков.

В те времена простым американцам из наркотиков были известны разве что алкоголь, табак, таблетки для похудения, да успокаивающие средства. Я не знал, что делать. Мне хотелось поступить правильно. Чак и прочие члены „Клуба чинариков“ казались мне пропащими людьми. Я знал, что они готовы поддаться любому искушению, если только искушение не устранить. Они ничем не дорожили. Один из них в драке лишился глаза, но только и сумел сказать, что: „Подумаешь! Один-то у меня еще остался“.