Выбрать главу

— Что с тобой, Федя? — спросил я. — Или «переоценка ценностей»? Уже?

— Какая там переоценка ценностей. Просто я последние дни не в духе. Устал.

Федя улыбнулся своею детской, немного виноватой улыбкой.

— В двадцать три года, конечно, нелепо уставать, да ничего не поделаешь, устал.

— Ты стал меньше заикаться, — заметил я. — В начале нашего знакомства ты чуть не на каждом слове спотыкался.

— Это я к тебе привык. С матерью я совсем не заикаюсь, а как только появится новый человек — беда. Знаешь, — продолжал он, — когда я был в третьем классе семинарии, поэт Клюев — он мой земляк, ты о нем слыхал, да? — предсказал мне, что я буду убит на войне на двадцать четвертом году жизни. Мне меньше чем через два месяца, четырнадцатого марта, исполнится двадцать четыре года. Когда год тому назад в день моего рождения я сидел в лагере для интернированных около Таммерфорса, казалось, что война кончена, крепко-накрепко. Я вспоминал о предсказании Клюева и только посмеивался. А теперь…

— Ну что ты! Сегодня двадцать восьмое января. Когда мы попадем на Кавказ, — если только попадем, — ведь не сразу же придется воевать. Да ты разве веришь предсказаниям? — Нет, но верю, конечно. Но как тебе сказать… не верю, но когда вспоминаю слова Клюева, то невольно засосет под ложечкой: а вдруг правда?

— Умирать тебе никак не хочется?

— По правде… Я не могу сказать, что мне не хочется умирать. Когда думаешь, вот так вот, как мы теперь, о смерти, со стороны и объективно, — Федя взглянул на меня искоса и заикнулся на «ученом» слове, — то умирать не страшно. Тем более мне — ведь я человек верующий. Но когда подумаешь, что вот это все кончится — вот эта земля, небо, все привычное и родное, что никогда больше не увидишь вот этого маленького чистильщика сапог, который бежит за нами, — на душе становится мутно.

— Чистильщика-то мы — и живы останемся — все равно больше никогда не увидим…

Но Федя, не слушая меня, продолжал:

— Твой отец в «Рассказе о семи повешенных» пишет про эстонца Янсона — ведь он почти нечеловек, а как цепляется за жизнь! У нас в деревне была столетняя старуха. Когда освободили крестьян, у нее уже взрослые дети были. Была она глуха и почти совсем слепа, кожа да кости, впрочем, и костей, пожалуй, совсем не оставалось. Летом ее выводили из избы и сажали на завалинку. Так она и сидела целыми днями, неподвижная, сухая, скрюченная и сморщенная. Однажды, когда я проходил мимо, она закашлялась и никак не могла отхаркнуть. Я пошел, хотел ей помочь встать на ноги. Когда я взял ее за руку, то рука у нее была как ивовый прут — как будто я взял за пустой рукав. И вот она, кашляя, задыхаясь, повторяла все одно и то же: «Господи, Боже мой, только б не нынче, пронеси, Господи, пронеси».

Федя замолчал. Мы свернули с людных набережных Золотого Рога в узкие, сплетшиеся клубком улицы Стамбула. Окна покосившихся домов с решетчатыми ставнями были похожи на стариков, надевших темные очки.

— Я думаю, что все мы боимся умереть. Боимся больше или меньше, но боимся. Разве только Вялов — он действительно не боится. Он и умрет, не заметив даже, что умирает. Таких людей, как Вялов, не много. Я не знаю, откуда их бесстрашие. От отсутствия воображения, может быть?

Федя взглянул на меня своими голубыми глазами и добавил, смущенно улыбаясь:

— Ну вот, признался тебе, что трушу, теперь ты меня будешь считать за труса.

Я постарался отвлечь Федю от грустных его мыслей, заговорил о чем-то постороннем. Мы вышли на маленькую площадь, где под широкой безлистой чинарой предприимчивый грек расставил треножник, на котором крутилась самодельная и, вероятно, трюкованная рулетка. Несколько человек плотным кольцом окружили грека, но никто не решался сделать первую ставку. Федя порылся в кармане и достал засаленную бумажку в пять пиастров.

— Последняя. Все равно много не потеряем.

Я молчал — у меня уже давно не было ни копейки — деньги на билет в Зунгулдак мне дали в складчину Иван Юрьевич и Плотников.

Федя поставил пять пиастров и выиграл один за другим три удара, став обладателем целой лиры. Грек рвал и метал, вскидывал руки к небу, ругался, хулил рулетку и ее, вероятно, испортившийся механизм. Я хотел убедить Федю еще раз попытать счастья, но он заупрямился:

— Довольно, как раз нам с тобой на обед хватит. Я вот уже целую неделю не ел ничего горячего.

Таким образом, благодаря Фединому счастью нам перед отъездом удалось пообедать. К сожалению, мы попали в дорогой ресторан, лира ушла целиком, и нам не удалось купить на дорогу даже табаку.

8

Наш пароход вышел из устья Босфора в Черное море уже в сумерки. Солнце зашло за круглые холмы европейского берега. За кормою лиловая мгла, еще чуть озаренная угасавшими солнечными лучами, медленно отступала перед приближавшейся с востока глухой безлунной ночью.

На этот раз мы были не трюмными пассажирами, а просто палубными — по крайней мере до Зунгулдака. Кроме нас, других пассажиров не было. Салоны и каюты были наглухо закрыты, пароход казался совсем покинутым, и только присутствие часовых нарушало впечатление полной заброшенности: пароход сопровождала в плавании по Черному морю, казавшемуся, по-видимому, очень опасным, стража, состоявшая из двух десятков арабов, одетых в синие французские шинели. Солдаты были размещены в кормовом трюме. Часовые стояли около машинного отделения, на корме и на капитанском мостике. Матросов не было видно — только изредка из машинного отделения выскальзывала перемазанная углем, плоская человеческая тень и исчезала в глубине грязного коридора, ведущего в кубрик. Если бы не часовые, мы могли бы почувствовать себя по крайней мере на несколько часов владельцами парохода.

Когда окончательно стемнело, мы собрались на кормовой палубе. Дул холодный северо-западный ветер, и я совсем замерз в моем прозрачном костюме. Меня нестерпимо клонило ко сну, ветер срывал слова, заглушал голос Ивана Юрьевича, стекал тьмою по лицу. Я не помню всего, что говорил Иван Юрьевич, не помню, пытался ли кто-нибудь ему возражать, но чувство недоумения было настолько сильным, что я совсем растерялся.

— Теперь каждый сам за себя, — говорил Иван Юрьевич. — Прячьтесь на пароходе каждый как может, не заботясь о других и думая только о том, как лучше спрятаться самому. Помните адрес, когда доберетесь до Кавказа: Сухум, дача Лецкого. Не спрашивайте Артамонова, спросите Ивана Юрьевича, я, быть может, вынужден буду переменить фамилию.

Я сознавал в эти минуты, что вот теперь, когда я неожиданно предоставлен самому себе, когда порвалась цепь, связывавшая нас всех, мне невыносимо холодно и больше всего в мире хочется спать.

Мы разошлись, как будто ветер разметал нас во все стороны. Со мною остался только Федя: мы с ним решили прятаться вместе — будь что будет, но мы либо вдвоем доедем на «Сиркасси» до Кавказа, либо нас обоих ссадят в Зунгулдаке. Началось мучительное путешествие по сонному, как будто окоченевшему от холода, тяжело качавшемуся на невидимых волнах, мертвому пароходу.

Я вспомнил, что в авантюрных романах безбилетные пассажиры прячутся либо в спасательных лодках, либо в трюме. Посоветовавшись с Федей, мы решили залезть в лодку, — я думал, что это проще всего. В темноте, цепляясь за поручни лестницы, мы поднялись на верхнюю палубу. Ветер завыл с удвоенной силой, запутываясь в невидимых во мраке, снастях. Спасательные лодки, подтянутые на блоках, своими очертаниями напоминали огромных рыб. Спотыкаясь в темноте, оглушенные ветром, мы кое-как добрались до одной из лодок на дальнем конце палубы. Влезть в лодку, висевшую высоко в воздухе, одному было очень трудно. Федя поднял меня на плечи, и я, цепляясь за веревки, подтянулся на руках и, рискуя сорваться — то ли на палубу, то ли за борт, — взобрался на затянутую брезентом, гладкую и упругую поверхность. Я долго ползал в темноте, ощупывая брезент, пока мне не стало ясно, что залезть внутрь лодки невозможно: твердая, негибкая материя была натянута таким образом, что если бы мне и удалось отодрать ее с одного края, то потом, изнутри, я уже никак не мог бы натянуть ее, и днем с капитанского мостика дежурный офицер заметил бы, что лодка не в порядке. Можно было бы, конечно, попробовать залезть одному и предоставить Федю после того, как он натянет брезент, его собственной судьбе, — но мы твердо решили прятаться вдвоем. Я слез, вернее — упал с лодки на палубу совсем окоченевший и без Фединой помощи едва ли добрался бы до машинного отделения. Здесь мы нашли укромный уголок — за выкрашенной в коричневую краску стеной проходила пароходная труба, и мы после ледяного ада попали в пекло — через десять минут мы оба обливались потом. Однако, когда мы, отогревшись, решили спрятаться как следует — в кучу тряпья, сваленную в углу закутка, оказалось, что место уже занято: прикрывшись рваной парусиной, скрючившись, в углу лежали Вялов и Кузнецов. Вялов сверкнул глазами из-под надвинутой на голову тряпки и громким шепотом сказал:

полную версию книги