Позже Любочка попала вместе со мной на этап в Потьму. Ей оставался год до конца срока. И снова началось: её стали вызывать требовать, чтобы она стучала. Держали в кабинете опера по четыре часа подряд, даже из Москвы кто-то приезжал для разговора с ней. Она прибегала ко мне: «Надежда Марковна, больше не могу выдержать!» Я её убеждала: «Надо выдержать. Если проявите слабость, вы из их рук никогда не вырветесь». Потом нас разлучили, она освободилась без меня, но, думаю, ей удалось выстоять. А ведь никто бы не подумал, что она способна выдержать такое давление — она была простенькой девушкой, политикой не интересовалась, о природе советской власти не размышляла. Она говорила: «Лагерь мне легко достался, и сколько хороших людей я здесь встретила, никогда бы не узнала таких на воле. Только жаль, что годы проходят — 10 лет всё-таки, а потом будет ссылка».
Я тоже заявила о своей профессии — ассенизатор. Но, к сожалению, на Втором кирпичном была другая система: не специальная бригада работала на нечистотах, а просто два человека, причём очень здоровых. В ассенизаторы меня не взяли.
Там, на Втором кирпичном, я перестала получать письма. Посылки от бабушки идут по-прежнему, а писем никаких — ни от тебя, ни от бабушки, которая, боясь сообщить о твоём аресте, решила не писать вовсе. У нас читали по баракам списки писем. Дошло до того, что когда приходила почта, друзья старались быть рядом со мной. И опять писем нет, и опять. И нет никакой возможности послать «левое» письмо и выяснить, что случилось.
На Кирпичном я буквально тосковала по работе ассенизатора, потому что научилась хорошо с ней справляться. Когда пришла весна и всё растаяло, мы с напарницей на прежнем лагпункте вытаскивали из ямы по 50-ти черпаков «фекалия», каждый черпак — величиной с ведро, и наполняли большую бочку. Напарницей моей одно время была украинка лет 30-ти. Как я её хорошо помню! Крупная, с большими мужскими руками, совсем неграмотная, она поначалу казалась мне тупой, как лошадь. Но скоро я почувствовала в ней что-то глубоко человечное. Приходилось орудовать тяжёлым ломом, и она повторяла: «Вы негодны», — и всё старалась помочь. Однажды мы сидели в ожидании машины, на которую должны были погрузить бочку, и я стала её расспрашивать. Она — с Западной Украины. В семье было четверо детей. Жили бедно. Отец не хотел мириться с долей бедняка и уехал в Америку на заработки, чтобы вернувшись, купить землю и машины, выбиться в люди. Тяжело им было. Порой подолгу не получали от отца писем, тогда оказывалось, что его надули, он потерял всё, что заработал. Сам жил впроголодь, знал только работу и всё откладывал деньги. Наконец, через 8 лет, в 1938 году, вернулся. Выглядел паном. Привёз красивые вещи, всех одел. Но, главное — купил землю и машины. Ей уже поздно было учиться, но младшие дети пошли в школу. Отец был жаден до работы. Но очень мало они успели попользоваться достатком: пришли большевики, и он оказался в кулаках. А для него — чем отдать всё, что он с таким трудом нажил — лучше умереть вместе с детьми. Так и случилось. Он тут же погиб, не помню как, но сопротивляясь. К тому времени, как мы с ней встретились, она осталась в живых одна из всей семьи. Но доброта её и желание помогать людям были поразительны. Она воображала, будто я — профессор, и то, что я оказалась в таком же положении, как она, и не жалуюсь, её трогало. Она размышляла о моей судьбе, о судьбе других людей, старалась переосмыслить свои прежние понятия о жизни. Горизонт её очень расширился. Раньше, в своей деревне, она видела только таких людей, как она сама и её отец, который всю жизнь бился ради достатка, а в лагере узнала, что много есть на свете разнообразного. И говорила: «Я таких людей, як тут, николы не бачила». Интересно, как у неё дальше сложилось. Для меня эта неграмотная украинка была существом какого-то высшего порядка. Встреча с ней — из тех, что оставляют след на всю жизнь.