[263], как делают обыкновенно не только цари для охранения своей власти от завистников, но и те, которых судьба, оторвав от родителей и родственников, пустила скитаться там и сям в постоянном страхе за свою жизнь. Если не так, то пусть скажет мне, кто хочет, из-за чего я ношу эти раны на своем теле, которые получил в борьбе с врагами римскими, — разумею тех, которые делают высадки из Азии во Фракию, также варваров, живущих по Истру и в свою очередь отсюда делающих набеги на ту же несчастную Фракию? А я скажу пред вами всю истину: когда я вижу, что царь от старости дошел до крайней недеятельности и бесчувственности, так что его нимало не трогают страдания христиан, которых варвары постоянно и днем и ночью закалают, как жертвенных животных, забирают в плен, уводят в рабство и нагими изгоняют из сел и городов (я не говорю о других более тяжких бедствиях Азии и тамошних городов, которые взяты варварами, благодаря беспечности и недеятельности царя), — когда, говорю, я вижу это, то тяжко страдаю, не могу выносить терзающей мое сердце тоски, и вот решился на одно из двух: или умереть и проститься с своей жизнью и с своей скорбью, или же по силам помочь римскому государству. Притом же невозможно, решительно невозможно, чтобы человек, который так долго пользуется властью, не наскучил тем, которые ему повинуются, и не нажил себе недоброжелателей. Сам Бог положил, чтобы ничто в жизни не оставалось неизменным и постоянным. Оттого-то мы и видим, что все земное имеет свое время, когда оно веселит и радует, а потом это время проходит. Если же кто вздумает упорно и насильно держать себя в одном положении, то он будет извращать естественный порядок вещей. А все, что выступает за естественные границы, теряет свое свойство доставлять удовольствие и приятность в естественных границах. Сюда-то относятся мудрые изречения древних: «ничего лишнего» и «мера самое лучшее дело». Вы видите, что и моего деда, когда он достиг глубокой старости, владея верховною властью столько лет, сколько не владел, конечно, никто из всех когда-либо бывших царей, наконец ненавидят все подданные за то, что он не предпринимает никаких мер к тому, чтобы уничтожить эту ненависть или поддержать римское государство, и нимало не скорбит, видя, как умирают прежде его наследники престола. Так умер мой отец-царь, не получив ничего, что следует царям, кроме одного имени. Так умерли и другие из самых близких кровных его родственников, младших возрастом. Умру, может быть, и я, прежде чем сколько-нибудь воспользуюсь царской властью. Чего легче умереть, особенно когда человек постоянно подвергает себя опасностям и не щадит своей жизни? Может быть, некоторые подозревают меня в властолюбии, видя, что я восстаю против деда-царя и не хочу ему повиноваться. Я и не отвергаю этого вполне, но не вполне и признаю. Если бы я видел, что римское царство возрастает и наши пределы расширяются, то я охотно сколько угодно хранил бы спокойствие и довольствовался бы такими надеждами, какими довольствуются те, которые смотрят, как их повара долгое время занимаются приготовлением разнообразных кушаньев для большого стола. Но когда я вижу, что положение римских дел с каждым днем становится хуже и хуже и что неприятели только не перед самыми воротами столицы хватают и режут несчастных римлян, — что, вы думаете, я чувствую? Люди по большей части утешают себя в скорби надеждою, хотя бы она была и ложна; а мне и ложной надежды не остается, чтобы утешить себя по крайней мере ложью. Еще: вы дивитесь Александру Македонскому, который по малодушию негодовал и досадовал на своего отца за то, что тот постоянно прибавлял к одной победе другую и, как другой сказал бы, подрезал крылья у честолюбивого сына, оставляя ему менее и менее случаев к трофеям. А я, вы видите, терплю совершенно противное и не только теряю всякую надежду на получение власти, но даже то, что обыкновенно составляет счастье жизни; и ужели, по-вашему, мое негодование несправедливо? Не будучи в состоянии сидеть сложа руки, я встал и просил царя-деда дать мне только тысячу ратников, обещая ему с твердою надеждою на Бога обойти с ними и обезопасить вифинские города, а вместе и прогнать врагов как можно далее, пока они, овладев этими городами и перешагнув укрепления, не осадили Византии. Но дед не дал мне войска и считает меня врагом, желает мне гибели и взносит на меня обвинения, которые могли бы оправдывать его ненависть ко мне. Первое из них, что я, пользуясь властью, отнял у одного сборщика податей общественные деньги. Но я не нахожу ничего неприличного в том, что, будучи царем и терпя большую бедность, позволил себе при помощи солдат взять небольшую сумму денег, в которых отказал мне царь-дед, — для удовлетворения настоятельных нужд. Второе обвинение — что я посылаемых им начальников во фракийские села и города выгоняю оттуда ни с чем. Но и это я делаю не в обиду ему, как мне кажется, а даже очень справедливо. Добившись власти над несчастными фракийцами за большие деньги, эти господа поступают с ними жесточе, чем с рабами; а последние, вынуждаемые крайностью и бессильные избавиться от своей горькой доли, бегут ко мне со слезами и воплями. Принимая участие в их бедственном положении, я, естественно, старался избавить их от него. Впрочем, я оставляю многое и требую сегодня одного — чтобы отсчитаны были мне восемь тысяч золотых в уплату долга моим воинам, которые уже давно ведут со мною скитальческую жизнь. Если это будет исполнено, я больше ни в чем не буду противиться деду-царю». Сказав это, он встал с трона и провожал посланных, сказав каждому ласковое слово и очаровав их богатыми обещаниями. Таким образом они возвратились оттуда глашатаями его достоинств и, разошедшись во все концы столицы, еще больше расположили в его пользу народ.