Император, во-первых, говорил, что я подражаю манере каракатицы — ибо как она, затевая бегство, выбрасывает чернила против рыбачьего невода[795], так и я, по его словам, всегда пытался тайком переменить всю цель состязания, замышляя против него, так сказать, некое изгнание и коварно удаляя его от [обсуждения] Фаворского света, тогда как он считает его самодовлеющим основанием для предложенной темы. Во-вторых, он обвинял меня в том, что я де поступил худо, включив [в свою речь] пункт о том, что не должно бого-словствовать, хотя святые повсеместно недвусмысленно бого-словствуют, и говорил, что Палама брал их за образец, когда писал свои новые богословские трактаты, за которые он, беспристрастный судия, как он утверждал, со всей готовностью отдал бы свою кровь. Когда же я говорил, что лучше бы их сжечь, Палама и [епископ] Ираклийский[796] вместе с патриархом неистово и дерзко набросились на меня, говоря, что тогда же сожгут их, когда и Христово Евангелие, возводя — увы! — [мнимое] соответствие того и другого до степени тождественности. И еще третье обвинение выдвинул он против меня: то, что я беседовал с императором жестко и отнюдь не уступчиво, как не подобает мудрым людям говорить с царями.
Это [последнее обвинение] я отразил несколькими словами, приведя в пример беседы с царями не только древних святых, но и некоторых языческих мудрецов, а именно — Солона с Крезом, царем Лидии, Платона с Дионисием Сицилийским и многих других, о которых нет необходимости упоминать сейчас. Ибо как можно смешивать несмешиваемое, то есть мудрость с лестью? Если кто-либо — мудрец, то он не льстец, а если льстец — то не мудрец. А когда беседа касается Бога, тогда льстец и не благочестив. Впрочем, поскольку и [сама] мудрость в сравнении со всем [прочим] человеческим благородством столь же превосходит его, сколь и драгоценный камень [превосходит ценностью] обол, то беседа мудреца должна иметь такое же превосходство по сравнению с рабской и неблагородной лестью. [Поэтому упрекать мудреца в этом] было бы поистине крайним безрассудством и чем-то вроде того, как если бы кто упрекнул Ахилла за то, что он не хочет быть Терситом[797], или льва — что он не меняет львиную шкуру на лисью.
Относительно же чернил каракатицы я очень удивился, как он в том, в чем нужно было упрекать его самого, оставлявшего без внимания очевидное, а неясное и забытое ставившего в центр внимания, не постеснялся упрекать нас, тем более, что мы и об этих предметах прежде высказывали подходящее суждение в другом месте. «Впрочем, раз уж ты не перестаешь, — сказал я, — возвращаться к Фаворскому [свету] и сводить к нему весь этот вопрос, вовсе не имея, по-видимому, ничего другого, на что бы ты мог опереться, или же не имея ничего более надежного, я попытаюсь опровергнуть и этот твой искусный довод, хотя это нас и не очень касается. Какая нужда у нас сегодня в диалогах с умершими, когда мы приводим тысячи других [догматических] новшеств, которые Палама с тех пор постоянно распространяет, как доказано, устно и письменно?»
Однако, когда я начал говорить дальше, он прервал мое выступление, испугавшись, я полагаю, несокрушимости и непреодолимости моих доводов, поскольку на уже выдвинутые он не смог предложить необоримое опровержение.
3. Но вам теперь я не премину последовательно изложить основные моменты, боясь обмануть ваше усердие к слушанию и одновременно желая воспрепятствовать ему думать, будто он может иметь хотя бы некую малую помощь от того, в чем он изобличен и обвиняется.
Итак, я сказал, что ему не нужно исследование [этого дела] ни тогдашними [мудрецами], ни нынешними. Ибо то, что в известных от века пословицах вполне однозначно покрывается позором, Палама делает не стыдясь. «Отказывать в лопате просящему о заступе»[798] уже в старые времена высмеивалось в поговорках, а Палама теперь делает это на полном серьезе. Так, будучи обвинен в том, что он говорит, будто видит несотворенный свет и Бога телесными очами, и не находя ясных подтверждений этому ни у кого из святых, он решил, что если он прибегнет как к укрепленному замку к горе Фавор и оному свету, то это ему послужит некой помощью. И если бы он предъявил теперь кого-нибудь из святых, который утверждал бы, что тот [нетварный] свет идентичен Фаворскому, то это еще, возможно, было бы неким извинением, хотя и не принесло бы ему ни малейшей пользы, поскольку первоначальный его тезис ложен. Однако не находится ни одного святого, говорящего то же, что он выдумывает. А самостоятельно высказывая этот свой ложный и бессвязный тезис, он напрасно восходит на гору, не очистив прежде свой язык и ум.
796
Терсит (Ферсит, греч. Ѳераітг)?) — персонаж древнегреческой мифологии, сын или потомок Агрия, из рода этолийских царей. Согласно Гомеру (Илиада, 2.211 и далее), самый уродливый, злоречивый и дерзкий из греков, бывших под Троей.
797
См.: Zenobius Sophista, Epitome collectionum, Centuria I, 82; Dioge-nianus, Paroemiae (epitome operis sub nomine Diogeniani) (e cod. Mazarinco), Centuria 1, 72.
798
Феодор Начертанный (Феодор Грапт, греч. 0£Ô6coqoç Гоатітос; ок. 775–840) — монах, исповедник и защитник иконопочитания. Родился в Иерусалиме, после пострига в монахи вскоре отправился в
Константинополь для защиты иконопочитания перед византийским императором Львом V Армянином (813–820) и патриархом-иконобор-цем Феодотом. Неоднократно подвергался ссылкам. При императоре Феофиле (829–842) за свое исповедание был подвергнут пыткам: после жестоких истязаний на лице его были начертаны раскаленным железом надписи, обличавшие его в иконопочитании. Отсюда и прозвище Начертанный (Грапт). Причислен к лику святых, память совершается 27 декабря (9 января н. ст.).