Если же так обстоит дело в отношении этих [свойств Божиих], то как же не применительно к двоице будет мыслиться некая двойственность и различие между обсуждаемой сущностью и энергией, которая, согласно Паламе, отлична [от нее]? Ибо двоица — не одно, не [что-то] простое, безначальное и бесконечное, но сложное и завершенное.
Наряду с прочими и божественный Максим так говорит об этом: «Двоица не бесконечна, не безначальна, не неподвижна и вовсе не может бытъ началом чего-либо»[897].
И снова: «Никто, будучи наделен [способностью] хоть сколько-нибудь логически мыслить, не скажет, что является бесконечным то, с чем вместе изначально созерцается или подразумевается нечто отличное по сущности»[898].
И спустя немного: «Ибо, согласно какому бы логосу или тропосу мы ни сказали, что можем приложить к нему нечто иное, отличное по существу, мы тем самым тут же отъяли бы от него все понятие бесконечности. Если же не может бесконечным нечто, вместе с чем извечно сосуществует нечто другое, отличное по существу, то никак не способна двоица быть бесконечной»[899].
И в другом месте: «Ничто из сущих, вместе с чем можно помыслить что-либо другое, не безначально, и ничто, прежде чего [нужно] помыслить что-либо иное, не безгранично»[900].
А если кто серьезно озаботился этим, то пусть прочтет главы третью, четвертую и пятую из «Сотниц о богословии»[901] этого мужа, весьма согласующиеся со сказанным.
Итак, если ничего иного нельзя помыслить ни прежде божественной сущности, ни вместе с ней, то как же энергия, которая, согласно Паламе, есть [нечто] иное и отличное, может быть нетварной божественностью, когда все, что после этой сущности, сопричисляется к тварям?»
4. Я бы охотно говорил и еще, но обыкновенные мои головные боли не позволяли мне этого. Ибо жжение во внутренностях, весьма усилившееся от этих интеллектуальных баталий, да к тому же от дневной жары и целодневного поста, помимо воли понуждали меня к молчанию. Ведь мы же не сидели, подобно душегубам-паламитам (xoùç паАар valouç)[902], с раннего утра за тем сибаритским столом и не проводили время в плясках, словно на дионисийских собраниях, но душа наша в то время была день и ночь занята мыслями и заботами о божественных догматах, подвергавшихся опасности. Поэтому в дальнейшем взяли слово те бывшие со мной ученые мужи, чья жизнь, как я уже говорил раньше, была украшена добродетелью и мудростью. Они говорили превосходно и безупречно и выдвинули прекрасные доводы в защиту истины. Желающие легко могут узнать об этом из оставленных ими воспоминаний. Ибо и они не покрыли [эти события] завесой молчания и не попустили им кануть в глубины забвения, но, насколько позволило время гонения, запечатлели, подобно нам, на письме, и каждый из них, в меру своих возможностей, воспел страдания церкви, чтобы и среди самих потомков умножившаяся клевета наших противников не растлила разум неопытных в добре, причиняя бессмертной душе бессмертную смерть не огнем, мечом и варварским оружием, но злом этой смешанной из многих элементов ереси.
Едва же приближавшаяся потихоньку ночь стала понемногу потреблять солнечные лучи и отодвигать границы дня, лишая глаза людей способности ясно видеть в помещении, как были принесены лампы, доставляющие тварный свет, и снова зачитаны принятые в давние времена против оного Варлаама Калабрийца по вопросу божественного света постановления, по их всегдашнему обычаю. Ибо когда они не имеют нигде иного убежища и никакого занавеса, чтобы скрывать за ним свое поражение, они всегда вынужденно прибегают к этой [Фаворской] горе и то и дело злодейски на нее удаляются, чтобы лелеемые и питаемые ими тайные обряды (оруіа) иконоборчества не были невзначай унесены волнами молчания[903].
Итак, когда мы были осуждены молчать, а они интерпретировали большую часть из сказанного там, как им было угодно, и славу, о которой Иоанн из Дамаска говорит, что она «превыше и прежде всякого совершенства»[904], представляли как отличную от сущности Божией низшую божественность, которая, хоть и является сама по себе нетварной, бесконечно разнится [от сущности], абсолютно от нее отличается и является бессущностной (àvoÛCTiov), один из наших дерзнул и со страстью возопил: «О, солнце! Что же тогда сказать о воплощенном Слове Божием? Ведь если выше этой [славы] не может быть ничего — да и как, когда она «превыше и прежде всякого совершенства»? ничто ведь не может быть совершеннее сверхсовершенного, — то Ему, пожалуй, придется быть ниже и этой низшей [божественности], и многих тварей. И тотчас рушится великое таинство [Христова] во плоти домостроительства и одновременно, кратко говоря, все догматы церкви; и уже невозможно будет считать Создателем мира никого другого, кроме этой недавно провозглашенной и догматизированной бессущностной и низшей божественности. И никчемно теперь прежнее благочестие православных, и пропал, можно сказать, сонм святых, не слышавших того, что проповедует Палама. [Велико же, о] Христос, Твое терпение!»
897
Ibid., V, 53, col. 1181B (рус. nep. LVII (V,53)). Григора переставляет местами части фразы Максима.
898
Maximus Confessor, Capita Theologiae et Oeconomiae, I, 3–5, в: PG, vol. 90, col. 1083A-1085A.
900
Смысл последней фразы не ясен. Ван Дитен пишет в примечании: ««Чтобы» означает здесь не целеполагание паламитов, но внутреннюю необходимость, присущую их ереси, которая для Григоры является однозначно иконоборческой» (Dieten, Т. 4, S. 290, Anm. 359). Однако и это объяснение не представляется вполне удовлетворительным, т. к., даже согласно Григоре, сами паламиты не считали себя продолжателями иконоборцев и отрицали связь своего учения с этой издавна осужденной ересью и, следовательно, должны были бы всячески скрывать и замалчивать таковую связь, если бы она и в самом деле имелась.
903
Темное место. По идее, здесь должно было быть сказано что-то вроде: «растение [добродетели], находясь в бороздах лжи, имеет корень лишенным источников добра и, показавшись ненадолго [из земли], затем исчезает». Ср. Мф. 13:5–6.
904
В греческом тексте стоит той Грг]уо<эюи (Григория), но Буавен и ван Дитен переводят: «Григоры», что логически следует из контекста. Мы принимаем их конъектуру.