Выбрать главу

Печальный юмор и лиричность Продрома не свойственны Евстафию. Фессалоникский митрополит в своих речах и памфлетах прежде всего — обличитель. Смех его рожден не презрением к человеческой тупости (как у Пселла), а стремлением искоренить зло и избавить людей от повторения прежних ошибок. Он вполне по-средневековому дидактичен, но его дидактика окрашена остро субъективным восприятием жизни и искусством придать обобщенной идее конкретную и зримую форму.

В обширном наследии Евстафия, пожалуй, наиболее язвительные строки посвящены монашеству24. Обличая монастырские порядки своего времени, писатель ломает традиционные штампы, создает галерею индивидуализированных образов и воспроизводит живые сцены монашеского быта. Евстафий ведет читателя на сходку монастырской братии. Там выступает отец-игумен, но говорит он не о божественном — нет, он начинает с виноградников и нив, с взимания ренты. Он рассуждает о том, какой виноградник дает хорошее вино и какой надел плодороден; о работниках, об оливковом масле, о смоквах — и уж, конечно, не о божественном предании, связанном со смоковницей, но о приносимом ею доходе. Евстафий высмеивает невежество монахов, их стремление одеждой и поведением подражать мирянам. Они толкаются в толпе, бранятся на рынке, заводят связи с женщинами. И пусть обычно они завешивают лицо почти до рта — стоит только монаху заметить что-нибудь непристойное, и его черная повязка взлетает по самое темя.

С той же страстностью обрушивается Евстафий и на чиновничество. Образ наместника Фессалоники Давида Комнина в сочинении «Взятие Фессалоники» — один из самых полнокровных в византийской литературе. Самый облик наместника вызывал презрение: он не садился на коня, не брал в руки оружия, а словно женщина или священник, разъезжал на муле по осажденному норманнами городу. На нем был диковинный щегольский и сугубо штатский костюм: шаровары, новенькие сапожки и на голове грузинская войлочная шляпа, защищающая от солнца. Давид Комнин и не подумал приготовиться к обороне: в городе не было хлеба; цистерна, чуть-чуть подновленная для вида, тут же дала течь, и жители остались без воды; камнеметы были плохонькие, стрел не хватало, не было леса для починки военныхмеханизмов — а наместник на все донесения пожимал плечами и твердил: «Что поделаешь?», или «Да где взять-то?» Когда норманны подступили к городу, Давид Комнин стал посылать в Константинополь депеши об удачных стычках. Случайно удалось взять в плен рядового воина — тут же было устроено триумфальное шествие, пленника вели в роскошных одеждах, словно он был большим начальником, императору отправили победную реляцию. Когда же враги, наконец, ворвались в Фессалонику, наместник стремглав бросился с башни, откуда наблюдал за ходом боя, уселся на своего мула и обратился в бегство, так и не прикоснувшись к оружию, не обагрив рук вражеской кровью.

Приступая к рассказу о взятии Фессалоники, Евстафий замечает, что посторонний наблюдатель назвал бы это событие колоссальным, несчастнейшим, ужаснейшим. Но тот, кто сам пережил падение города, не найдет, пожалуй, имени для беды. Не без основания можно было бы сказать о «затмении великого светоча» — но эти слова отметят лишь масштаб бедствия, а не силу кипевших страстей. Значит, не всегда возможно богатство действительности зажать в обобщенную формулу, недостаточно сказать: «Затмился великий светоч», но нужно найти в действительности такие черточки, такие эпизоды, которые способны сохранить для читателя накал страстей. И вся повесть Евстафия «Взятие Фессалоники» — это поиск и обретение образов — страстных, индивидуальных, будничных и вместе с тем кипящих. Именно потому, что Евстафий мыслитобразами, а не обобщенными формулами, ему удается находить крохотные детали, воплощающие и выражающие суть дела: Фессалоника, этот «великий светоч», пала, тысячи людей погибли, уведены в плен, умирают от голода. И внезапно Евстафий вспоминает о городских собаках, которых норманны безжалостно перебили. «А если и уцелела какая-нибудь, то лаяла и бросалась теперь только на ромея, к латиняну же подползла визжа». Собака, лающая на своих и подползающая к ногам покорителя,— можно ли лучше передать унижение фессалоникийцев? Две разные системы видения мира: с одной стороны, «затмение великого светоча», максимально обобщенная формула, с другой — обыденный образ, трогательный и своей неожиданностью, и своей наивностью, образ и символический, и вместе с тем оттеняющий — по принципу противоположности — громадность трагедии. Евстафий продолжал линию Пселла: литература делала первые шаги от обобщенно-спиритуалистического отображения действительности к конкретным и