Ближайшим соратником Курочкина был Д. Д. Минаев, вступивший в литературу в 1859 г. (сб. пародий «Перепевы»); поэт-гражданин некрасовской школы, он откликался на злобу дня, выступал против обскурантизма, произвола. Минаев писал о нищете деревни («Сказка о восточных послах», 1862), высмеивал либеральных болтунов, мнимых «друзей народа» («Насущный вопрос», «Ренегат», 1868),
реакционных поэтов, защитников «чистого искусства», деятелей рептильной печати, бюрократов, чиновных мошенников, царскую цензуру. Минаев славился как мастер хлесткой эпиграммы, пародии, куплета, каламбурной рифмы.
М. Л. Михайлов, начавший печататься в 1845 г., автор ряда повестей, написанных в духе «натуральной школы», в годы первой революционной ситуации в России сблизился с Добролюбовым, вошел в состав редакции «Современника», стал одним из видных деятелей революционного подполья. Как поэт развивал вольнолюбивые традиции поэзии декабристов и Лермонтова. Его стихам-призывам присущи ораторские интонации. Многие из них стали популярными революционными песнями («Вечный враг всего живого...», «Смело, друзья! Не теряйте...» и др.). Известен как блестящий переводчик из Гейне, Беранже, Лонгфелло.
Особым направлением демократической поэзии было творчество крестьянских поэтов: И. З. Сурикова (1841—1880), Л. Н. Трефолева (1839—1905), С. Д. Дрожжина (1848—1930) и др. В их поэзии перекрещиваются влияния Некрасова и Кольцова. Своеобразна тематика этих поэтов, чаще всего их герой — бедняк, так или иначе связанный с деревней, но от нее отторгнутый, затерянный в большом городе («Все убито во мне суетой и нуждой. // Все закидано грязью столицы» — Суриков). Деревня в противоположность городу порой рисуется им утраченным раем, реальные тяготы крестьянского труда окружены поэтическим ореолом.
Самое значительное в наследии этих поэтов — созданные ими песни. Стихи их питались из фольклорных источников и, обогащенные ими, уходили снова в народ. Достаточно назвать «Песню о камаринском мужике», «Дубинушку» и «Ямщика» Трефолева, «Рябину» («Что шумишь, качаясь...»), «В степи» («Степь да степь кругом...») Сурикова.
Своеобразие следующего этапа в истории русской поэзии (речь идет о 80-х годах, называемых иногда эпохой «безвременья») прежде всего в том, что закладывается и оформляется само «чувство традиции». Предшествующий этап поэзии теперь воспринят в целом как великая эпоха цветения поэзии. В творчестве одного автора начинают переплетаться и звучать одновременно отзвуки тех поэтических миров, что были признанными антиподами. Так, у поэтов-восьмидесятников С. Я. Надсона (1862—1887), К. М. Фофанова (1862—1911), С. А. Андреевского (1877—1919) и других явно ощутимы влияния Некрасова и Фета.
Однако были утрачены именно свойства, столь существенные и для Некрасова, и для Фета, и для Полонского: «лирическая самозабвенность», «сжатая сила», «безоглядная преданность чувству»; доверие к миру природному, без всякой попытки метафорической антропоморфизации его; доверие к слову, к его способности выразить предмет точно и адекватно, а кроме того, вместить в прямое определение «тайну», многозначный, далекими кругами расходящийся смысл; трезвость, крепость и «дельность» поэтического мышления.
Это не значит, что не было среди восьмидесятников интересных поэтов: К. К. Случевский (1837—1904), А. Н. Апухтин (1840—1893), К. М. Фофанов, бесспорно, поэты талантливые (в особенности Случевский), но эпоха наложила на них свой отпечаток.
Эпоха 80-х годов не была благоприятной для поэзии. Не было почвы не только для создания цельного жизнеутверждающего миросозерцания, но и для силы и глубины трагического отрицания. Отсутствие «общей идеи», бессилие, уныние, растерянность — основные черты социально-политической, жизненной и поэтической атмосферы. Ее определяло ощущение того, что старый уклад жизни разрушен, а нового не создано. Такое мироощущение не могло породить цельные поэтические личности. Преобладающая нота стихов — усталость, апатия, бессильная тоска:
И наши дни когда-нибудь века
Страницами истории закроют.
А что в них есть? Бессилье и тоска.
Не ведают, что рушат и что строят!
(Фофанов)
Для поэзии восьмидесятников характерно сочетание двух начал: вспышка «неоромантизма», возрождение высокой поэтической лексики, огромный рост влияния Пушкина, окончательное признание Фета, с одной стороны, а с другой — явное влияние реалистической русской прозы, прежде всего Толстого и Достоевского (в особенности, конечно, навык психологического анализа). Влияние прозы усиливается особым свойством этой поэзии, ее рационалистическим, исследовательским характером, прямым наследием просветительства шестидесятников.
Вместе с общим тяготением к факту, к углубленно психологическому анализу у этих поэтов заметно подчеркнутое тяготение к реалистически точной детали, вводимой в стих. При остром взаимном тяготении двух полюсов — реалистического, даже натуралистического, и идеального, романтического, — сама реалистическая деталь возникает в атмосфере условно-поэтической,
в окружении привычных романтических штампов. Эта деталь, с ее натурализмом и фантастичностью, соотносима уже не столько с достижениями предшествующей реалистической эпохи поэзии, сколько с эстетическими понятиями наступающей эпохи декадентства и модернизма. Случайная деталь, нарушающая пропорции целого и частей, — характерная стилевая примета этой переходной эпохи: стремление отыскивать и запечатлевать прекрасное не в вечной, освященной временем и искусством красоте, а в случайном и мгновенном.
Для творчества восьмидесятников чрезвычайно важна сама проблема «грани», разлома, сцепления — это та точка, где сходятся все формо-содержательные связи. Поэтому так важен для них сам момент существования «на грани жизни и смерти» (таково и название повести Апухтина), вообще внимание и пристальный, прямо-таки исследовательский интерес к проблеме смерти (Голенищева-Кутузова современники называли «поэтом смерти»).
А. Апухтин — наиболее «завершенный» из поэтов-восьмидесятников. Его лирика, проникнутая мотивами грусти, недовольства жизнью, соответствовала общественным настроениям «безвременья». Такова поэма «Год в монастыре» (1885) — дневник разочарованного светского человека, пытающегося уйти от мира пошлости и лицемерия.
Основная интонация, которую культивирует Апухтин, — интонация романса. Романс в это время получил широкое распространение. После Полонского, Григорьева он входит в поэзию как равноправный жанр. Он едва ли не единственный давал прямой выход тоске, унынию, подавленному отчаянию.
Все более пристальное внимание к душевной жизни личности идет в поэзии бок о бок с обеднением самой личности, ее раздробленностью. У Апухтина напряженная психологическая драма, неразрешившийся диссонанс обволакиваются и «снимаются» романсовой интонацией.
Многие стихи Апухтина, вообще пользовавшиеся большой популярностью, положены на музыку П. И. Чайковским («Забыть — так скоро», «День ли царит», «Ночи безумные» и др.).
Наиболее «переходный», «взрывной» поэт, богатый и силой, и дерзостью, и диссонансами, — К. К. Случевский. Его творчество протянулось от 60-х годов до начала нового века. Первые его стихотворения вызвали и необычайный восторг, и недоумение, и град насмешек (пародии Б. Минаева, Н. Добролюбова). После долгого перерыва стихи Случевского появились в печати лишь в 70-е годы, в 80—90-х годах вышли четыре книжки его поэзии.
И хоть есть в его образах и сила, и «лирическая дерзость», но они не живут в том свободном и открытом пространстве, как у Фета или Полонского, а как бы прорываются с усилиями сквозь препятствия, теряя легкость и свободу, на ходу утяжеляясь. Тяжкая материальность его образов, даже самых, по существу, бесплотных и духовных, — вот, пожалуй, определяющая особенность его стихов. (У него даже тени «лежат, повалившись одни на других».)
Тот же конкретно-вещественный характер носят отношения Случевского с природой. Его изображения природного мира очень отличны от традиции классической поэзии. Мир его природы населен «обликами», маленькими недовоплощенными существами:
Нет, неправда! То не листья,
Это — маленькие люди;
Бьются всякими страстями
Их раздавленные груди.