Кулек из-под абрикосов, облипший со всех сторон сладкой гнилью, вздрогнул. Над караван-сараем пронеслись, очертя голову, влажные сизоворонки; они летели, очевидно, с морской стороны к виноградникам, растущим на склонах Лазистана; над проклятым двором птицы стремительно не сошлись характерами и круто распахнулись: одни в европейскую часть города, другие — по старому пути.
Звеня отвердевшими от пота лохмотьями, в долину смерти вошел Хайрулла-Махмуд-Оглы. Он сел по-турецки на каменной площадке лестницы и подал овце властный знак не говорить ни слова. Из глаз его снова посыпались слезы.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (Б), в которой яхта «Паразит» выдает еще две из своих капитальных тайн так легко и просто, как гора рождает мышь
Ранним утром, когда на всяком приличном судне бьют склянки (четыре двойных удара), яхта «Паразит» плавно вошла в Бухту пиратов и бросила якорь. Воздух был пасмурен и блестящ, небо заволоклось стеклянной пленкой, и на воде лежала серебряная тень солнца.
— Долой эксплуататоров! Смерть капиталистам! Каждому по потребностям! — ревели восемь вдохновенных глоток. — Даешь — к светлым берегам!
Маруся, шатаясь от нервного утомления, пробралась в камбуз: здесь ее встретил колючий взгляд вегетарианца. За последние дни француз стал похож на старую злую болонку, полную блох и тайных пороков. Он сидел на койке, натягивая на ноги шелковые носки, на полу стоял полураскрытый чемоданчик желтой кожи. Девушка не обратила на него никакого внимания. Она мучилась мыслью, что всеми забыто нечто страшно важное и безотлагательное.
— Ошибка, — томилась она, сжимая виски ледяными пальцами. — Нет, упущение! Снег… Похороны… Сосны… Что такое?
Обессиленная, она покинула кухню и, проплутав еще сколько-то времени, остановилась у входа в машинное отделение.
Муки сознания чудом прекратились. Девушка вспомнила:
— Юхо Таабо!
Гроб сидел спиной к дверям, склоненный за какой-то работой, которую Маруся не могла разглядеть. Разделенный по диагонали бледно-золотым солнечным лучом, он нашептывал, по-русски, тонкую песенку:
— Товарищ Юхо! — робко позвала Маруся. Финн обернулся и осведомился об ее самочувствии чешуйчато-серебристыми глазами.
— Как ваши дела? — ответила она громко вопросом на вопрос.
Гроб неторопливо встал и протянул ей квадратную салфетку красного цвета, усеянную шелковыми, розовыми маргаритками. Одному цветку не хватало нескольких лепестков, а в центре недовышитой тряпки оставалось круглое место для фантазии. Это была работа, над которой он корпел до прихода девушки.
— Почему вы всегда молчите, Таабо? — переспросила, удивленная до слез, Маруся.
Гроб отвернулся и, нагнувшись, поглядел в машину. Девушка всхлипнула и сжала кулаки:
— Не надо плевать в машину, Юхо! Почему вы молчите?
Он сел на складной стул патера Фабриция, профилем к гостье. Стул скрипнул, финн ударил его для прочности кулаком по углу и чисто проговорил:
— Не молчу я вовсе. Это вам кажется только, потому как вы нервного сложения, а что я не разговариваю — это правда.
Гроб искоса перевел на девушку птичий взгляд.
— Если бы я был доктор, — продолжал он, — тогда другое дело. А я мужчина в соку! Что мне в сумасшедшем доме разговаривать, заразу носить? Я за машиной хожу!
Маруся побледнела и расширила синие глаза.
— Вы с нами или против нас?
Таабо загадочно усмехнулся:
— Это — как советский суд рассудит, — я ему верю. Ежели скажет красный суд, что я мужчина дельный — пойду работать. Вот мы с вами и поговорили.
Гроб сжал твердые губы, чтобы больше не разжимать их, и принялся вдевать нитку в иголку. Маруся хотела выскользнуть из машинной спальни, но вдруг остановилась и задрожала. Ее хлестнула но спине струя сиплого шепота. Девушка оглянулась: на полу спокойно пульсировали куски солнца, Юхо Таабо молча вышивал.
— Не замай, погоди! — захлебываясь, сипела невидимка. — Я юбку надену, — он у меня стыдливай! Не замай, товарищ!
— Вы мне говорите? — прошептала Маруся, глотая страх.
— Тебе, тебе! Погоди ужотко, крючок застегну.
Из-за бака с бензином вылезла ражая женщина с голыми бледными руками невообразимой толщины и туманным лицом, которое забывалось в то самое мгновение, когда на него глядели в упор; на ней были надеты только розовая исподняя юбка и грязный лифчик, из которого вырывались шипенье, шуршанье и цоканье животной жизни.
— Прости кочегара! Не замай! — захлебнулась баба, хватая Марусю за руку. — Он краснай у меня, только скромнай! Это я ево спортила. Боится он теперь, что изблюет его жизнь из уст своих!
— Брось, женщина, — тихо сказал финн, не подымая головы от рукоделия.
— Кто вы? — в ужасе спросила Маруся.
— Братьев Бландовых я. Эмигрантка. Молочница. За купца, по темноте своей, замуж вышла. Издох от меня купец-то: так меня бил усердно, что помер, — говорили многие, что я женщина роковая. Потом кочегар этот поволок меня по всем морям. В качестве мужчины я… Вам одной открываюсь!
Она заплакала…
— Я, как Робертушка наш; по-русскому — крестьянка простая, а по-аглицкому — сволочь!..
Вдруг от рыданий, сотрясавших ее тело, грязный лифчик лопнул но шву, и между застежками показалась серорозовая голова какого-то освобожденного чудовища.
— Хамелеон патера Фабриция! — вскрикнула Маруся.
Баба проглотила слезы и вытащила животное на свободу:
— Так то ж я и есть секретно от всех патер Фабриций, — прошептала она, уставясь на девушку полными звериного отчаяния глазами. Маруся недоуменно заглянула в их желтую глубину, перевела взгляд на узкий лоб женщины, на ее острую макушку, на маленькие помятые уши с проколотыми мочками и шаг за шагом восстановила в памяти образ корабельного священника.
— Пойдем, тетка, в женотдел! — бодро сказала она, выдавая внутреннее напряжение лишь легкой дрожью в голосе. — Поговорим. Выясним. Поможем.
Женщина робко оглянулась на своего сожителя: он продолжал молча вышивать салфетку. Тогда она безропотно заплыла за бензинный бак и, накинув на себя белую хламиду, поплелась за Марусей.
— Да здравствует единение! Долой ставленников буржуазии! — ревело заседание в запертом кубрике. Ветер швырял по палубе солнечные мячи. Над турецким берегом с острым визгом кружились испуганные птицы.
— Акулиной меня зовут, — тревожно лепетала молочница, не поспевая за Марусей, — а он — как есть Юхо Таабо, так и есть. Матрос.
Вдруг обе задержались, привлеченные к рулевой рубке странным зрелищем. У нактоуза стояли друг против друга Роберт Поотс и Дик Сьюкки. В протянутых руках механика трепетала клейкая масса зеленоватой грязи, похожая на рвоту больного холерой и дышащая сероводородом. Дик Сьюкки глядел на влажный предмет с выражением детского экстаза: губы его были полураскрыты, а глаза часто моргали. Роберт Поотс что-то произнес, и живая грязь перешла в жадные руки штурмана.
— Братайтесь! — вдруг громко и уныло пролепетала молочница по-английски, взмахивая белыми рукавами.
Маруся с отвращении отпрянула от воскресшего священника.
— Ты чего? — встрепенулась Акулина, сразу же забывая о присутствии Роберта и Дика. — Слышь, девушка? Он ему средство такое дарит, — волосы извести. В турецкой бане кажная собака знает.
Дик Сьюкки между тем пел, приплясывая:
— Гоп! гоп! Эй, литтль бирд, — гоп, гоп!
Гоп! гоп! Эй, литтль птица, — гоп, гоп!
— Да здравствует единение! Каждому по потребностям! Долой капитализм! — ревело заседание, вываливаясь из кубрика на палубу.
— Товарищи! — гремел Чернобородое, потрясая над головами соратников могучим кулаком. — Помните, что мы идем к ним не для того, чтобы соглашаться! Помните, что мы идем требовать от них ответа! Помните, что мы идем взять причитающееся нам по праву! Помните, что мы идем прощаться! Помните, что отныне мы работаем…