— Глупый дурачок! — сказал я. Мне хотелось встряхнуть его, вытащить из этого мгновения фантазии. — Да ты рехнулся, совсем из ума выжил! Хочешь тоже умереть? Не нужно сейчас принимать окончательное решение. Нужно подождать.
Дэвид покачал головой.
— Сейчас время, самое время решать. Разве вы не понимаете, что сейчас мы знаем правду о себе? Правду, которая потом поблекнет.
Именно это я только что говорил себе в ответ на вопрос Отто. Она поблекнет. Но я попросил Левкина:
— Пожалуйста, не уезжай.
— Это единственное место, где я настоящий. Там говорят на языке моего сердца.
— Там могут разбить твое сердце. Не будь романтиком.
— Мне теперь открылась истина. Настало время последовать за истиной, в какое бы безумие она ни вела.
— Это безумие будет очень долгим, Дэвид.
— Пусть так. Но здесь я бесполезен. Возможно, вы не понимаете, но для меня ничто не имеет смысла вне России. Ваш язык сухой, сухой у меня во рту. Здесь я не человек, я должен стать клоуном, ничем, игрушкой чужих людей, как стал бы игрушкой вашего брата, если бы он захотел. Я лучше умру, чем буду бессмысленным.
— Не сходи с ума. Возможно, таковы твои чувства. Но подумай о свободе. Ты сказал, что хотел быть свободным, легким, новым. Свобода — вот что действительно необходимо. А там, что бы ты ни обрел, свободы у тебя не будет.
Я посмотрел на часы. У меня было десять минут на то, чтобы развить всю теорию вопроса, десять минут на то, чтобы убедить его.
Он — вроде как улыбнулся, растянув пухлый рот на страдальческом лице.
— Что толку спорить с сердцем! Кому-то свобода дается, только чтобы погубить. Это просто такой Способ жизни…
— Идиот! Думай, думай! Что ты будешь делать в Ленинграде? Представь, представь! Как насчет твоей живописи? Ты говорил мне о ней…
— Я сжег те картины. И рад, что ты их не видел. У меня нет таланта. Есть вещи более важные.
— Возможно. Но для тебя?.. Вопрос не в том, какая жизнь лучше, а в том, какой жизнью лучше жить тебе. Ты должен принять во внимание свои нужды, и не только ради собственного блага.
Как объяснить ему это за десять минут?
— У меня нет таких нужд. Только те, о которых я говорил. Вернуться туда. Как сказал поэт: «А в сердце светит Русь».[34] Я не хотел уезжать. Нельзя спастись от страдания мира.
— Не накликай беду. Помнишь, что ты говорил мне насчет двух видов евреев?
— Я никогда по-настоящему не верил в это, во всяком случае в том, что касается меня. Я знал, что рано или поздно меня схватят, из-за нее…
— У тебя есть там семья?
— Сестра.
— А, еще одна сестра. Чем она занимается?
Он снова натянул болезненную улыбку.
— Она успешный человек, инженер.
— Понятно. Возможно, она спаслась от своей еврейской судьбы.
— Возможно, я — ее еврейская судьба.
— Ты попадешь из огня да в полымя.
— Так уж заведено в нашей семье.
Эта мрачная шутка потрясла меня ужасным ощущением его серьезности. Его переполняло отчаяние ранней юности, прекрасная бескомпромиссность, которая может привести к крушению длиной в жизнь.
— Не уезжай, Дэвид. Пожалуйста, хотя бы подумай немного. Подожди месяц или два, ничего не решай. Позволь мне вновь с тобой увидеться и поговорить. Езжай ко мне, поживи у меня дома, отдохни, обдумай все как следует. Пожалуйста, позволь мне позаботиться о тебе.
Он уставился на меня широко раскрытыми, воспаленными глазами.
— И к какому выводу я, по-вашему, должен прийти? Нет-нет. Лучше поступить неверно по верным причинам, чем верно по неверным причинам. Ах, вы не понимаете…
Однако я прекрасно его понимал. Оставалось только ломать руки над ужасной неразберихой человеческой судьбы: о эти непостижимые указания добра и зла, что ведут нас по сумрачным дорогам туда, откуда нет возврата!
— Тебе нечем заплатить за проезд, — резко сказал я.
Дэвид улыбнулся, на этот раз более свободно, и это напомнило мне лицо Отто, когда с него как будто спала маска.
— Да. Но у меня есть это.
Он порылся в кармане и вынул сжатый кулак. Повернул его и открыл ладонь. На ней лежали четыре бриллиантовых кольца.
Охваченный смесью ужаса и боли, я узнал их.
— Значит, та часть истории тоже была правдой.
— Я же сказал вам, что все было правдой. Мой отец был предусмотрительным человеком. А ей… ей было бы все равно.