Выбрать главу

В октябре 2002 года я был выставлен из внештатников Би-Би-Си с крохотным выходным пособием и без пенсии. Важно подчеркнуть, что, при всех моих недостатках, дело было не во мне: шла систематическая травля людей образованных, борьба против тематических передач как жанра. Нашли способ увольнять даже людей с постоянными контрактами (при этом на отступные не скупились; деньги у корпорации несметные; на показуху, на потемкинские деревни швырялись и швыряются шальные тысячи). В этой игре я был пешкой; вдобавок я сам себе вредил на каждом шагу, вольно и невольно. Вот пример. Дикторов на службе не водилось; каждый из продюсеров мог попросить другого «дать голос»: пойти с ним в студию и зачитать кусок текста. При настройке уровня звука полагалось сказать несколько слов в микрофон; обычно люди читали первую фразу сунутого им куска, я же не упускал случая порезвиться, декламировал стихи, повторял явившееся экспромтом двустишье: «На бибисях работают моллюски, они свободно говорят по-русски». Старожилы смеялись; новым, послеперестроечным сотрудникам, это не нравилось.

8

В 1990-е годы я много печатался; с 1996 года по 2004 год даже пытался кормиться журналистикой (и переводами). Поначалу в основном переделывал в журнальные статьи тексты, написанные мною для Би-Би-Си; по мере того, как работа для Би-Би-Си шла на убыль, а печать в России налаживалась, всё больше писал сразу для газет и журналов. Один и тот же текст продавал по нескольку раз, в разные издания, даже в одной стране. Платили анекдотически мало. Без всякой оглядки на Маяковского, по глупости объяснявшего «низкий уровень поэзии в Мексике» тем, что за стихи там не платят, я всё же думаю, что история русской литературы в конце XIX века и в начале XX века была бы совершенно иной, если б литературный труд не давал писателю возможности жить на вознаграждения.

Новые условия диктовали новую этику. В 1990-е годы писательский промискуитет даже в редакциях возражений не вызывал. Редакции делали вид, что платят, авторы — что пишут специально для этих редакций. Мою статью на годовщину первого съезда советских писателей (2004) в Петербурге печатала через три месяца после в Москве. я о первой публикации предупредил; оттуда отозвались: неважно, читатель у нас разный. Мой личный рекорд — восемь вознаграждений за один текст (интервью о глобальном потеплении), но даже на восемь гонораров нельзя было прожить неделю: вот во что ценился писательский труд. Знаю, что и без спросу мои статьи перепечатывались кем ни попадя, а , не ставя меня в известность, не то что не платя, транслировала иные из них на своих волнах — даже когда я уже был сотрудником Би-Би-Си. Вообще лучшие мои статьи незамеченными не проходили. После статьи о Высоцком (2000) под окнами газеты в Нью-Йорке случилась демонстрация; после статьи (, 2005) меня, по электронной почте, засыпали угрозами отовсюду, в том числе из Австралии.

В 1994 году, с последними всплесками интереса к эмигрантам, я впервые поехал , в Петербург. Впечатление было престранное: я точно в потусторонний мир вернулся. На моё чтение в музее Ахматовой собралось человек шестьдесят; директриса умилялась: «Вас пришли слушать лучшие люди города!» Но слушать было непросто; микрофона не было, а про мои голосовые возможности уже сказано. Кушнер после выступления с раздражением спрашивал меня: «Что ж вы читали так тихо?!» Тогда же произошел между ним и мною неприятный разговор. В 1993 году я напечатал (Горбаневская обвиняла Кушнера в зависти к Бродскому и Мандельштаму), где я между делом упомянул, что в своей прозе Кушнер не равен себе как поэту. «Юра, что вы пишете?!» — «Саша, ровно то, что думаю!»

В 1997 году, по делам, связанным с переводами его сочинений, Кушнер приезжал в Лондон; прожил у нас с неделю. На русской службе я взял у него три интервью для своей программы; другие ведущие тоже долго не отпускали его; просидев перед микрофонами часа четыре, Кушнер заработал разом 800 фунтов (мою тогдашнюю месячную зарплату) и тут же получил эти деньги: гостям с того света платили вперед. На другой день Таня устроила застолье вокруг поэта, на которое пригласила шестерых сотрудников отдела тематических передач. По вечерам мы с Кушнером гуляли. Я осторожно начал подводить его к мысли, что не стоит ему писать так много, стихи от этого проигрывают, «нельзя обол у Феба одолжить»; не стоит и москвичам уподобляться: пытаться владеть литературой, главенствовать в ней; он меня не услышал.

В 1999 году получил я по почте приглашение… на пушкинский в Петербурге; изумился и обрадовался: как переменилась Россия! Давно ли эмигрант шел за изменника? Что конгресс поэтов — затея смехотворная (хоть и западная); что устраивает его , выбившая под это деньги от «правительства города», то есть тот же Кушнер, — я не понимал; на конгресс отправился в приподнятом настроении; выступал там на всех главных подмостках; в Капелле, прочтя два стихотворения, сорвал единственную в своей жизни овацию большого зала. В кулуарных разговорах со мною литературоведы хвалили мои стихи, а мой доклад (с подразумеваемым подзаголовком ) — наоборот, хвалили поэты. В докладе прямым текстом сказано, что литературоведы — . Больше на подобные слеты меня не звали.

В 1998 году редактор Андрей Арьев пригласил меня выступить на первых Довлатовских чтениях. Я написал доклад, с Довлатовым не связанный, и беспрепятственно прочел его в собрании, где говорили только о Довлатове (потом Арьев его напечатал в журнале, о чем я его не просил; сочинение мне не удалось). Говорю об этом в связи с другим сочинением: статьей , наоборот, одной из главных в моем муравейнике. Она была написана к другим чтениям при , проходившим под именем Бродского в 2000 году. Приехав, я с удивление увидел в программке, что мой доклад называется . Для собравшихся датой было шестидесятилетие Бродского; для меня — двухсотлетие Боратынского, причем я заранее уславливался с Арьевым, что о Бродском говорить не буду. Тут, услышав, что я выпадаю из хора, он засомневался; в ответ я снял свой доклад. В кулуарах поделился этим с некоторыми, в том числе с Еленой Невзглядовой (Ушаковой). Та воскликнула: «Связать Бродского с Боратынским было бы так просто!» Я возразил, что у меня на дворе другая дата, а свистопляски вокруг Бродского я не одобряю; что о Бродском я уже сказал всё, что знал, а о Боратынском, поэте гораздо более крупном и Россией не услышанном, мог и хотел сказать новое. Она посмотрела на меня, как на идиота.

В декабре 1999 года, в телефонном разговоре, Кушнер спросил меня, что я думаю о его последней книге; услышав, что она замечательна, просил меня — tempora mutantur — написать о ней; я согласился. В первом же электронном письме к нему (у Кушнера как раз появилась электронная почта) я подтвердил свою готовность, но сказал, что статья не будет сплошным панегириком, и перечислил претензии. Ответ пришел неожиданный: Кушнер сорвался, ударился в крик; писал, что его все травят, а я присоединяюсь к своре (у меня, живущего на выселках, впечатление было совсем другое: мне в глаза бросалось как раз почтительность, окружавшая Кушнера, и его начальственное положение). Выходило, что и тут литература — дело партийное; чувствовалось, кроме того, что я субординацию нарушаю; что младшему, ученику, не следует критиковать старшего, учителя. Критику мою, в письме едва намеченную, Кушнер отвергал как нелепость; по существу это, может, и верно было, но никак не по тону; эпистолярный слог поэта показался мне убогим… Не знаю, в какой мере эта размолвка повлияла на то, что стихи Кушнера вскоре совсем перестали мне нравиться. Человек — не аптекарские весы. Некогда я верил в свою объективность; хвалил тех, кто мне лично неприятен, а друзей ругал, когда следовало; гордился этим. Верил я и в объективность Кушнера: в его способность отрешиться от своего ego в разговоре о главном; засомневался в этой способности в 1994 году, потерял в нее веру в 1999 году.