По мнению Маккиннона, «то, что Евангелия предлагают нам», есть не «решение», а, скорее, «рассказ о терпении: «Христианство берет историю Иисуса и побуждает верующего обрести, терпеливо снося противоречия человеческого существования, являющиеся его сутью, уверенность, что в худшем из того, что может постичь Его создания, созидательное Слово пребывает с теми, кого Он призвал» (93).
К этому я бы только добавила, что отказ христианства предложить решение загадки Иуды — «проблема обозначена; она остается нерешенной» — лишь придает значимости апостолу, который также нес свое «непосильное бремя» зла и «пронес его до конца».[389] Иуда терпеливо сносит «худшее из того, что может постичь» Божье создание, и делает это, несмотря на то что «созидательное Слово» не пребывает с ним. В Драме Страстей один и только один апостол претерпевает, как Иисус, смерть во спасение — в случае с Иудой это смерть с возможностью быстрого понимания тех, кто пытается преодолеть отверженность и одиночество. «И разве Иуда, на своем месте и по-своему не выдающийся апостол?», — задается вопросом Карл Барт, тем самым доказывая, что его пристальное внимание к Евангелиям может отступать от тех антисемитских идей, во служение которым он столь часто ими оперирует: «Разве не есть он святой среди них — святой в старом понимании этого слова, тот, кто мечен, заклеймен, осужден, тот, кто несет бремя божественного проклятия и отвергнут всеми, тот, кто тем самым наиболее приближен к Самому Иисусу?» (479).[390] И здесь опять — как и всегда в случае с Иудой — всплывает парадокс: не сумев разрешить проблему зла, обозначенную Иудой, христианство, тем не менее, постулирует ее, признавая не решаемой. Нерешенная загадка всегда будет оставаться актуальной и провокационной, всегда будет побуждать умы к поиску ответов. Не лишая веры, парадоксы волнуют разум верующего — ведь они открывают «опытные пути познания духовных истин, которые невозможно передать ни словесно, ни образно» (Madden and Hare, 66).[391]
Как и другие ученики и как многие жители древней Палестины, Иуда в самом начале своей истории вроде бы совершенно сознательно принимает служение ради Мессии, который предрешит конец истории человечества во Славу величия Господа:
«Ибо от Сиона выйдет Закон,
и слово Господне — из Иерусалима.
И будет Он судить народы,
и обличит многие племена;
и перекуют мечи свои на орала,
и копья свои — на серпы;
не поднимет народ на народ меча,
и не будут более учиться воевать». (2: 3—4)
«И падет величие человеческое,
и высокое людское унизится;
и один Господь будет высок в тот день.
И идолы совсем исчезнут.
И войдут люди в расселины скал
и в пропасти земли,
от страха Господа
и от славы величия Его,
когда Он восстанет сокрушить землю». (2: 17—19)
Иисус Сам в различных пророчествах, как позднее и Павел, похоже, верил, что Мессии удастся быстро установить мессианский век мира и справедливости, когда все ложные ценности и грубые проявления силы будут сокрушены.[392] Иуда же, разделявший поначалу столь радужные надежды, в определенный момент своей жизни усомнился, что такое время может наступить скоро. Независимо оттого, верит ли кто-то в возможность своего собственного искупления или нет, Иуда постулирует упрямый факт, что такой мир, каким мы его знаем, останется неискупленным, хотя и не лишенным надежды на искупительное спасение. В «Синае и Голгофе» Джон Т. Павликовски признается от лица католиков и протестантов: «Мы все еще ожидаем — вместе с иудеями — наступления Мессианского века» (124). В конце книги он цитирует раввина Ирвинга Гриберга, призывающего протестантских, католических и иудейских верующих «подождать, пока не явится Мессия. Тогда мы спросим Его, первое ли то пришествие Его или второе» (228).
Став для Иисуса иудеем, Иуда освободился от иллюзий, возможно, обеспокоенный судьбой колонизированной иудейской земли, возможно, нетерпеливый или опасающийся способности Иисуса установить земное или духовное царство, возможно, обезоруженный или удрученный, возможно, упрямо, хоть и необъяснимо, сопротивляющийся милости, возможно, вновь увлеченный словами еврейской Библии и первосвященниками. Либо по имевшему меньший резонанс сценарию Иуда помог реализоваться замыслу Иисуса слишком дорогой для себя ценой. Хотя и в этом случае он пострадал несправедливо и тем самым подтверждает, пусть и не очевидный, неуспех дела. В большей степени, чем любой другой персонаж в Драме Страстей, и в силу своей подверженности ошибкам Иуда олицетворяет собой всю трудность для человека следовать призыву Иисуса: «будьте совершенны, как совершен Отец наш Небесный» (Матф. 5:48).
389
Бальтасар, похоже, поддерживает тезис о непостижимой сути человеческого предательства, когда говорит о том, что «взаимодействие между Богом, предающим на смерть, и грешниками, которые, передавая, предают, весьма парадоксально само по себе» (Balthasar, 110), и когда далее утверждает, что «предание Иисуса в Драме Страстей остается тайной» (110) или что «самое противоречие между человеческой изменой и любовью Бога, проявляющейся в отдании Своего Сына, можно увязать с противоречием Креста, и тем оно разрешается» (112).
390
Из ранее приведенных цитат из Барта явствует, что он считает, что Иуда не заслуживает почитания и постоянно связывает его поругание с поношением евреев. Тогда как некоторые философы, также не чуждые антисемитской риторики, более тонко трактуют сложный образ двенадцатого апостола.
391
Мэдден и Хэйр приписывают подобное воззрение на парадокс Полю Тиллиху: «Для верующего, утверждает Тиллих, существование беспричинного зла не является основанием для отказа от своей веры в Бога, но предстает лишь одной из тайн религии» (Madden and Hare, 66).
392
Кейн поддерживает сравнение Бартом Иуды и Павла, указывая на то, что Павел, как гонитель, напоминал Иуду, и он же исполнил Иудину работу, «выполнив то, от чего Иуда постарался уклониться — правоверное предание Иисуса язычникам» (Сапе, 64). Иудеям Павел — обращенный — вполне может представляться изменником, сродни Иуде: «Становясь Апостолом для язычников, Павел становился также «первейшим отступником» для иудеев» (Rosenberg, 45).