Выбрать главу

Козлов совсем не походил на крупного дельца последних времен. Не было в нем ни русской величавости купцов Морозовых, ни европейского лоска Рябушинских. Но сам-то Павел Никитич Козлов — лесной, тутошний, доморощенный— хорошо знал, что касторовая визитка сидит на нем куда прочнее и осанистее, чем заморский фрак. Успевать за временем следовало не покроем штанов, а кошельком: лучше Павла Никитича на Выми никто этого не понимал…

Он терпеливо ждал, пока матросы отдадут чалки. В прищуре старых глаз прыгали молодые чертики: «Поглядим, чего ты стоишь, Вологда-матушка!»

На берегу столпилась дюжина лихачей: кого-то возьмет Павел Никитич домчать до меблированных комнат или до ближнего трактира? Рыжего, белоноздрого или серебристого, в яблоках? Купец был не залетный, куролесить не любил и деньги на ветер не раскидывал, но платил торовато и за лихую езду четвертной не жалел.

Ждали лихачи. Грызлись и взвизгивали в упряжи стоялые жеребцы. Приказчики вологодских купеческих домов собрались компанией для встречи гостя. Кипела жизнь, вертелась, как праздничная, разукрашенная карусель, запущенная крепкой узловатой купеческой рукой…

Заскрипели трапы, хлюпнула набежавшая волна — причалила «Надежда». Лихачи сгрудились, приказчики расступились перед Павлом Никитичем, он шагнул на пристань…

Откуда ни возьмись вывернулся тринадцатый, на резиновом ходу, бородища по ветру, вожжи — струна, а в оглоблях не конь, а вороной дракон.

Только и успел купец дружески помахать встречавшим его приказчикам: увидимся, мол, позже, коли дело есть, — а лихач уже перемахнул Екатерининскую — Дворянскую и, завернув на Большую Духовскую улицу, лихо осадил не успевшего как следует разойтись рысака у трактира «Золотой рог».

Во всю стену, в два этажа, изогнулся многокрасочный рог изобилия, созданный голодным воображением местного безымянного живописца. Зазывал проходящего и проезжающего: «Войди, забудь скуку жизни… Есть свободные номера!»

Напротив, через улицу, словно на ходулях громоздились по карнизу трехаршинные буквы: «Швейныя машины», а рядом пестрело неразборчиво: «Чай, сахар, москательный товар, ярь-медянка, иконы, киоты, самовары, зеркала, калоши и проч. и проч.»

Из подъезда выскочил молодой человек в сюртуке, с белой манишкой:

— Все как приказано. Номер готов.

В номере помог Козлову раздеться и, усадив на бархатный диванчик с гнутыми ножками, как бы между прочим сказал:

— Дело осложняется, Павел Никитич. Подряд обещан поляку Парадысскому.

— Ладно, знай свое дело! Обед придумай такой, чтоб ахнули земцы, а там поглядим. Катись. Всю бухетную службу взмыль, а сделай!

Человек в сюртуке выкатился. Никит-Паш вытянул короткие ноги, потянулся изо всех сил, до хруста в суставах, и усмехнулся в бороду:

— Пара-дыц-кин… Х-ха, уль ныр[1] — худой бес! Поглядим, ино…

Потом достал из потайного кармана конверт, вложил в него пять белохвостых катеринок и с усмешкой сунул обратно.

Козлов привык действовать наверняка и крепко верил в несокрушимую силу этих хрустящих бумажек.

3. За тех

кто в пути

Вся суета и со стороны малопонятные отчаянные усилия людей этой весной в Печорском крае показались бы несоразмерно малыми, почти крошечными, при одном только взгляде на ту необъятную колдовскую ширь тайги и болот, которая имела теперь столь притягательную силу.

От Верхней Вычегды до удорских пределов и от северных отрогов Урала до яренских пашен стояли леса от земли и до неба, почти не тронутые топором, скорчившиеся в рукопашной схватке с ледяными ураганами зимы и гнилостным дыханием лета. Не было им ни конца ни края, и только обманчивые охотничьи тропы кое-где смутно напоминали о случайном присутствии человека. Они неожиданно выскальзывали из еловой непролази и тут же терялись в болотной мочажине…

В тяжелой дреме стоял древний северный лес, ко всему равнодушный и на все готовый, укрывая хвойной густой зеленью скупую землю.

Здесь шла вечная, невидимая глазу борьба. Ель вытесняла сосну и березу, сосна выдерживала пожары и ветровалы и снова захватывала случайные прогалины, чтобы в собственной тени вырастить извечного врага — неприхотливую и цепкую ель.

Зеленый губчатый мох торопливо обволакивал стволы упавших великанов, скопляя влагу, и поражал насмерть столетнюю силу.

Леса властвовали здесь вечно и безраздельно, и даже множество ручьев и речек подчинялось им, бесцельно петляя между черных, обугленных корней в поисках истинного и желаемого русла.

Зеленый день летом, да темная ночь зимой, да треск валежа под лапой хозяина здешних мест — медведя, да короткое зарево лилового иван-чая с багульником по весне… Тайга!

Лось вторую неделю бился под голубой пихтой, пытаясь вырваться из мертвой хватки капкана. Неведомый охотник поставил здесь, у самого края болота, злую двухпружинную зазубренную сталь на росомаху и, видать, запоздал к сроку.

Сохатый выбил передними ногами глубокую яму, обгрыз хвою и кору пихты, к которой был прикован гремучей цепью, и на исходе второй недели, обессилев, прекратил борьбу. Железо, прорубив кожу задней ноги, впилось зазубринами до самой кости и при каждом движении причиняло жгучую боль.

Лось стоял неподвижно, вытянув вперед шею и прислушиваясь к чему-то далекому и неизбежному. Огромные резные рога его чуть вздрагивали, перенимая зябкую дрожь тела, а влажные выпуклые глаза и чуткие уши, казалось, органически вросли в зеленую коловерть весенней тайги, в ее затаенные и непонятные шорохи, полные неведомой силы и значения.

Может быть, он слышал звон весенней струйки под торфяной подушкой и рождение говорливого ручья?

Может быть, до него донесся весенний зов осиротевшей подруги, отрезанной далью? Или теплый живительный ветер полыхнул в его крови неукротимым и пьяным жаром схватки с соперником, вечным желанием движения?

Он дернулся еще раз, взревел от бессмысленной и страшной боли и, примирившись, лениво потянулся к обглоданной ветке пихты…

Странное повизгивание поблизости заставило его насторожиться.

Лось угнул к земле огромную голову, выставив вперед крутые, сильные рога и широко расставив длинные, прямые ноги. Наверное, он знал о близкой опасности — так вздыбилась вдоль хребтины его бурая, не успевшая вылинять шерсть и напружинились под кожей желваки мышц.

Волки появились с наветренной стороны.

Молодая сукотая волчица, играя, укусила старого, линяющего волка и, выскочив на прогалину, неожиданно натолкнулась на обреченное животное.

Что-то необычайное почудилось ей в позе сохатого. Незнакомый резкий душок явственно примешивался к запаху живого тела, а сам лось стоял в угрожающей позе, целиком положившись на себя да на свою красу и силу — рога…

Волчица озадаченно подалась на задние, полусогнутые ноги и хищно ощерила влажные клыки.

Ее страшил пронзительный и кислый запах железа, но жадность хищника всегда сильнее страха, а предосторожность не в силах умерить алчности. Вложив всю ярость и силу в один длинный прыжок, она вытянулась над землей и тут же с визгом отлетела в сторону с перебитой лопаткой.

Сохатый отбил нападение поворотом головы, и это решило его судьбу — старый волк вцепился в выпуклую, жиловатую мякоть шеи, накрепко стиснув притупившиеся, видавшие виды клыки…

Теперь лось мог биться только за минуты и секунды своей жизни, а волк уже почуял на зубах сладковатую и дурманящую пресноту живой крови.

Волчица, оправившись, повисла на холке сохатого, и лесной великан, не выдержав, упал на колени…

И только случай переменил все.

Человек в охотничьем лазе — кожаной безрукавке и оленьих тобоках с расшитыми красной вязью голенищами, с болтающимися у пояса деревянной пороховой меркой и зашитой в кожу маткой, самодельным компасом, — неожиданно шагнул из ельника на поляну, вскинул дедовское курковое ружье и сразу снял волка наповал. Только темная кровица выкатилась по капле из звериного уха. Лось сделал последнее усилие и вскочил на ноги. Железо не выдержало его страшного усилия. Что-то глухо звякнуло в капкане, и, чулком спустив до копыта кожу, сохатый освободился.