Андрей мечтал сварить большую-большую пушку, чтобы влезало в нее такое ядро, каким сразу можно сбить любую башню, пробить любую стену и уничтожить сотню врагов.
Охима, лаская его, нежно шептала, что нет на свете такого человека, который разуверил бы ее в том, что ее Андрей не сделает такую пушку. Ее Андрей способен еще не на такие дела; ее Андрею надо было родиться царем, а не крестьянином, не мастером литейного дела и не пушкарем. Пригожее Андрея и на лицо никого не найдешь на всей земле, а потому он и сможет, только он один, сделать такую пушку.
Она так расхваливала своего друга, что тот начинал ей своей широкой ладонью, пахнущей ворванью и дымом, зажимать рот.
— Буде. Твой Андрей не токмо царем, но и хорошим пушкарем не бывал, да, и Бог ведает, будет ли! Война покажет, гожусь ли я в пушкари. И не надо, Охима, — не стели, не мели, не ври, не плети. Хочу я быть дюжим литцом, а покедова — ягненок бесхвостый, вот кто я! И как обидно, коли убьют меня и умру я, не оставив после себя пребольшущей пушки.
— Оставишь! Оставишь! — утирая слезы, сказала Охима. — Пошто умирать? Не надо о том говорить. А на войну я тебя не пущу!
— Пустишь! Я такой, как и все. Не отстану от товарищей. Люди — Иван, и я — Иван, люди в воду — и я в воду, а тут война. Да штоб я остался в Москве и сидел бы в литейных ямах, а товарищи будут там воевать?! Нет, Охима, хоть и люблю я тебя, а от войны николи не оступлюсь. Штоб Андрей сидел тут супостатам в утеху? Николи!
В избу постучали.
Охима вскочила, оправилась, отворила дверь.
Вошел Иван Федоров.
Стряхнул с себя снежок, обтер ноги о половик. Помолился, вздохнул.
— Вашему сиденью! — приветствовал он.
— Добро пожаловать! — ответила Охима.
Пушкарь почтительно вскочил со скамьи. Иван Федоров сел. Стал расспрашивать Андрея о стрельбе из наряда у Калужской рогатки, о том, видел ли парень царя-батюшку.
Андрей рассказал о стрелянии и о том, как Телятьев погубил пушку и как царь Иван велел наградить его, Андрейку, пятьюдесятью ефимками… (О плетях умолчал, не желая срамить себя перед Охимой.)
С большим вниманием выслушал его Федоров, а потом, ласково улыбнувшись, сказал:
— Вижу я, парень ты смышленый, не пропадешь. Наш царь мудрый, но люди около него нехорошие. Соблазном его окружают. Ну, да Бог поможет ему отгородиться от них.
Он завел беседу о войне, сказал, что и сам бы взял меч и лук и пошел бы к ливонскому рубежу, да царь его с Печатного двора не пускает.
— Как народ-то? Охоч ли до войны?
Андрейка ответил: нет ни одного человека при наряде и в Пушкарской слободе, чтоб не хотел войны с Ливонией. Все наслышаны о том утеснении, что чинит немец русскому человеку — разоряет его церкви, мучает православных, не пускает заморских кораблей, грабит московское добро на суше и даже землею владеет древнерусскою, а не своей.
— Коим голосом рявкнет, — зло смеясь, сказал Андрейка, — таким и отрявкнется. Наш меч — их голова! Пришло, стало быть, такое время. И кто должен, тот повинен платить. И выходит: худое дерево с корнем вон.
Иван Федоров остался доволен беседою с Андреем.
— Да благословит тя Господь! — Поклонившись, дьякон вышел из горницы.
Охима во все время из разговора с любовью и гордостью следила за Андреем, а когда остались одни, она обняла его:
— Лучше тебя никого нет!
Только что она это сказала, как в избу вломился какой-то человек с двумя стрельцами.
Андрейка вскочил озадаченный. Сердце его затрепетало. Сразу догадался, что это пришли за ним. И когда ближе подвинулся к вошедшим, то узнал Василия Грязного. Это он пришел со стрельцами за ним, чтобы вести его на съезжую.
— Эге! — рассмеялся Грязной, глядя на Охимку. — Иль не вовремя? Так вот ты где, молодчик, скрываешься! Спасибо добрым людям, указали, а то бы мы тебя и не разыскали.
Охима поднялась, бледная, испуганная.
В отблеске сальной свечи сверкнули ястребиные глаза незнакомого ей человека.
— Пушкарь меток… ай, меток! Ай, меток! — с ехидной улыбкой качал головой Грязной, дерзко оглядывая Охиму.
— Провались! Чего зенки таращишь?
— У-у!.. Ты сердита! — Ястребиные глаза масляно заблестели.
Андрейка обнял Охиму, проворчав:
— Полно! Не кручинься! Вернусь.
— Вернешься ли? — сказал со злой усмешкой на губах Грязной. Охима заплакала.