Хлебник — лицо все в муке, одно усердие в глазах мукою не засыпано — принес хлеба и иное печенье на трех блюдах.
Целый ряд сосудов — сулеи, кубки и чарки радовали взор хозяина.
— Эк мы с тобой живем!.. Будто бояре, — приговаривал Грязной, принявшись после молитвы за еду. — Придет время — будем и того лучше жить. Обожди, не торопись, своего добьемся. Война покажет, кто более прямит государю… кто храбрее… кто за него готов в огонь и воду! Война откроет царю глаза на многое, смахнет завесу с лицемерных. Вчерась я согрешил перед князем Владимиром и его друзьями.
— Чем же ты согрешил, батюшка?
— Не скажу, не скажу! И не проси. Будет теперь всем им от царя!..
Василий, чокнувшись с женой, опорожнил свой большой бокал и тихо рассмеялся. Что-то вспомнил.
— Испрокажено боярами не мало. Бог простит меня. Едут бояре на войну тяжело, неохотою. Павлушко, дьяк Разрядного приказа, сказывал: вздыхают, молитвы шепчут. К легкости привыкли.
Феоктиста Ивановна, слушая мужа, бросала робкие взгляды на его лицо с постоянно усмешливыми и черными, как вишни, глазами под тонкими дугами черных бровей и густых ресниц. Подстриженные усики чуть-чуть скрывали крупные розовые и тоже усмешливые губы. «Такой не может быть праведником… — думала она. — Грешные глаза, грешные губы! Владычица небесная! За что мне такая беда? Опять Феклуша затяжелела!»
Василий усердно жевал свинину и голосом довольным и ехидным говорил:
— А Колычеву с моей легкой руки повезло. Царь преобидные глумы вчинил ему… Семка — государев шут — чурилка, детинка, хорош хоть куда! Сумеет царя потешить…
И вдруг Грязной стал сумрачным, вздохнул:
— Э-эх, Господи!
Жена с удивлением посмотрела на него.
— Батюшка, Василий Григорьевич, вздыхаешь ты, я вижу?.. И тебе, видать, неохота на войну-то идти. Непохоже то на тебя.
Василий еще раз вздохнул и перекрестился.
— О тебе, яблочко мое неувядаемое, думаю… На кого я тебя спокину?
Слукавил! Думал он вовсе не о Феоктисте Ивановне. Вспомнилась маленькая, нежная, ласковая, как птичка-малиновка, Агриппинушка, жена «проклятого» боярина Колычева. Вспомнилась зеленая, согретая солнцем сосновая ветвь под окном боярыниной опочивальни. Над ней, над этой ветвью, в солнечных лучах играли две красивые бабочки, — одна побольше, другая поменьше. Агриппинушка тихо прошептала, ласкаясь: «Хорошо бы и нам улететь из терема и играть, как играют эти два мотылька!» Ну, разве сдержишься и не вздохнешь, вспомнив о том, что было дальше? Эх, Феоктиста! Какое счастье, коли и ты была бы такая!
Точно сквозь сон слышал Грязной тихий, слезливый голос жены:
— Государь мой, Васенька, красавчик мой! Матушкина да женина молитвы сберегут тебя от стрелы и меча вражеского. Не кручинься обо мне! Буду я молиться денно и нощно о тебе и о себе.
— Молись! Молись! — громко, с какою-то неприязнью в глазах и голосе крикнул Григорий. — Молись, чтобы одолеть нам боярскую спесь, чтобы побить нам и внутренних врагов, как бьем мы врагов чужедальних. И не унывай обо мне: рукодельничай и всякое дело делай благословяся… А государь твой и владыка — Василий Грязной — дело свое знает и бесстрашия ему ни занимать стать, и злобы ему на боярские утеснения никогда не избыть! Много горя колычевский род причинил моему отцу, осудили его в те поры не по чести… Ужо им! Да и не одному мне, Грязному, а и многим иным худородным дворянам памятно своевластие бояр… У Кускова всю семью по миру пустил Курлятев… Наделил его болотной недрой, а себе пахотную лучшую землю утянул… Вешняков, что постельничим стал у царя, тоже посрамлен был Мишкой Репниным… Не по нутру ленивым богатинам, что царь к себе его во дворец взял…
Грязной опять наполнил вином кубок и разом опорожнил его.
— Бог правду видит, Васюшко… — скорбно воззрившись на икону, заныла Феоктиста. — Не кручинься! Не надо кручиниться…
Глаза Грязного стали злыми. Сверкнули белки.
— Не бреши! — стукнул он кулаком по столу. — Да нешто я кручинюсь? Чего мне кручиниться? Радуюсь я! Дуреха! Войне радуюсь! Вельможи хрюкают, сопят, ровно опоенные свиньи, а мы — нас много, больше бояр нас! — мы ликуем. Никита Романович Одоевский хуть и князь, а нашу сторону принял. Его тоже изобидели и в черном теле томят. Он слышал, будто государь сказал, что многие от этой войны славу приобретут и земли, и думное звание… Поняла? Обожди! И ты у меня в боярских колымагах кататься удосужишься, и тебе люди до земли учнут кланяться! Чего же мне кручиниться? Подумай!
Феоктиста уж и не рада была, что посочувствовала мужу. Такой он стал обидчивый. Прежде того не было. И гордость какая-то у него появилась — даже перед женой. И все говорит о боярах, о царских делах, о дворянах и о посольских приемах, а прежде, бывало, домом занимался, избяные порядки наводил, — с плотниками да кирпичниками все советуется о квашнях, о корытах, о ситах, бочонках для продовольствия заботится или охотой да рыбной ловлей потешается да крепостных мужиков на конюшне наказывает. Всегда у него находилось домашнее дело. Теперь целые дни, а иногда и ночи пропадает невесть где, на стороне. Сваливает то на дворец, то на Пушечный двор, то на Разрядный приказ либо на тайные государевы дела. А бывает и так, что придет в полночь с ватагою дворян, своих друзей, хмельной и до утра бражничает, девок заставляет дворовых угождать. Срам и грех! Прежде никогда того не было.