Выбрать главу

К. А. Савицкий, живший этим летом вместе с Крамским, рассказывал потом Репину, что он, «страдая в то время удушьем, часто не мог спать по ночам, иногда до рассвета, и был невольным свидетелем, как Крамской, едва забрезжит утро, в одном белье, пробирается тихонько в туфлях к своему „Христу“ и работает, бывало, забывшись, просто до упаду иногда». «Вот уже пять лет неотступно Он стоял передо мной; я должен был написать Его, чтобы отделаться», – писал Крамской Васильеву. С волнением, не лишенным горечи, думал он о том, как примут люди эту песню его души, что скажут, поймут ли ее: «Да, дорогой мой, кончил или почти кончил „Христа“, и потащат его на всенародный суд, и все слюнявые мартышки будут тыкать пальцами в него и критику свою разводить».

Выставка осени 1872 года, на которой впервые появилась картина, вполне вознаградила Крамского за все пережитые тревоги. Впечатление было колоссальное. «Я был свидетелем такого впечатления, которое может удовлетворить самого гордого и самолюбивого человека, – писал он Васильеву. – Одним словом – результат сверх моего ожидания. Вперед!..»

Об этой картине много писали и говорили, много писал о ней и сам Крамской, и то, что он писал, несомненно, наиболее интересно и поучительно. Мысли и чувства, вызвавшие «Христа в пустыне», этот психологический трактат красками на холсте, наиболее определенно выражены Крамским в ответном письме его к В. М. Гаршину. Последний, желая точнее выяснить для себя мысль художника, написал ему анонимное письмо, где просил разрешить его спор с другим лицом о смысле картины и для этого уточнить, что именно хотел выразить художник. Крамской, всегда высоко ценивший мнение интеллигентных людей из публики (для которых, по его мнению, и работает художник), судящих о художественном произведении по непосредственному впечатлению, свободных от влияния заранее усвоенных взглядов и требований специалистов, с готовностью согласился дать желаемые объяснения. Вот что он пишет по этому поводу Гаршину:

«Позвольте вместо ответа рассказать, как произведение является, чтобы Вам не было необходимости задавать вопроса.

Художников существует две категории, редко встречающихся в чистом типе, но все же до некоторой степени различных. Одни – объективные, так сказать, наблюдающие жизненные явления и их воспроизводящие добросовестно, точно; другие – субъективные. Эти последние формулируют свои симпатии и антипатии, крепко осевшие на дно человеческого сердца под впечатлениями жизни и опыта. Вы видите, что это из прописей даже, но это ничего. Я, вероятно, принадлежу к последним. Под влиянием ряда впечатлений у меня осело очень тяжелое ощущение от жизни. Я вижу ясно, что есть один момент в жизни каждого человека, мало-мальски созданного по образу и подобию Божию, когда на него находит раздумье – пойти ли направо или налево?.. Мы все знаем, чем обыкновенно кончается подобное колебание. Расширяя дальше мысль, охватывая человечество вообще, я, по собственному опыту, по моему маленькому оригиналу и только по нему одному, могу догадываться о той страшной драме, какая разыгрывалась во время исторических кризисов. И вот у меня является страшная потребность рассказать другим то, что я думаю. Но как рассказать? Чем, каким способом я могу быть понят? По свойству натуры, язык иероглифа для меня доступнее всего. И вот я, однажды, когда особенно был этим занят, гуляя, работая, лежа и пр. и пр., вдруг увидал фигуру, сидящую в глубоком раздумье. Я очень осторожно начал всматриваться, ходить около нее, и во все время моего наблюдения, очень долгого, она не пошевелилась, меня не замечала.

Крамской И. Н. Мина Моисеев. Этюд для картины «Крестьянин с уздечкой». 1882.

Крамской И. Н. «Крестьянин с уздечкой» (Портрет Мины Моисеева). 1883.

Его дума была так серьезна и глубока, что я заставал его постоянно в одном положении. Он сел так, когда солнце было еще перед ним, сел усталый, измученный; сначала он проводил глазами солнце, затем не заметил ночи, и на заре уже, когда солнце должно подняться сзади его, он все продолжал сидеть неподвижно. И нельзя сказать, чтобы он вовсе был нечувствителен к ощущениям: нет, он, под влиянием наступившего утреннего холода, инстинктивно прижал локти ближе к телу, и только, впрочем; губы его как бы засохли, слиплись от долгого молчания, и только глаза выдавали внутреннюю работу, хотя ничего не видели, да брови изредка ходили – то подымется одна, то другая. Мне стало ясно, что он занят важным для него вопросом, настолько важным, что к страшной физической усталости он нечувствителен. Он точно постарел на десять лет, но все же я догадывался, что это такого рода характер, который, имея силу все сокрушить, одаренный талантами покорить себе весь мир, решается не сделать того, куда влекут его животные наклонности. И я был уверен, потому что я его видел, что, что бы он ни решил, он не может упасть. Кто это был? Я не знаю. По всей вероятности, это была галлюцинация; я в действительности, надо думать, не видал его. Мне показалось, что это всего лучше подходит к тому, что мне хотелось рассказать. Тут мне даже ничего не нужно было придумывать, я только старался скопировать. И когда кончил, то дал ему дерзкое название. Но если бы я мог в то время, когда его наблюдал, написать его… Христос ли это? Не знаю. Да и кто скажет, какой он был? Напав случайно на этого человека, всмотревшись в него, я до такой степени почувствовал успокоение, что вопрос личный для меня был решен. Я уже знал и дальше, я знал, чем это кончится».

После этих строк всякие пояснения с нашей стороны становятся излишними. Читатель, конечно, составил себе самое точное представление о чудном произведении Крамского. «Христос в пустыне» – первая в целом ряду картин из жизни Спасителя, которые собирался писать Крамской; к сожалению, задачи этой он не успел выполнить вследствие различных причин, о которых будет сказано ниже.

Осенью 1872 года открылись заседания комиссии по пересмотру устава Академии, созванной по повелению великого князя Владимира Александровича. Членами ее состояли Боголюбов, Гун, Ге, Резанов, Чистяков, Иордан и Крамской. Последний вместе с Ге очень много работал для этой комиссии, составляя докладную записку по некоторым вопросам, относительно которых существовало особенно много предрассудков. Эти занятия вместе с работами по отчетности передвижной выставки и занимали, главным образом, его время. Лето 1873 года Крамской по обыкновению провел с Шишкиным в деревне, на станции Московско-Курской железной дороги Козловка-Засека, в десяти верстах от Тулы, в близком соседстве с имением графа Л. Н. Толстого Ясная Поляна. В течение этого лета он главным образом писал пейзажи с натуры, причем с таким увлечением, что выражал даже сожаление, почему не сделался пейзажистом. Кроме того, он начал здесь новую картину, «Осмотр старого барского дома», в связи с чем ездил по окрестностям, везде ища старую усадьбу, в которой не жили бы лет двадцать. В то же лето он написал два прекрасных портрета графа Л. Н. Толстого, один – для самого графа, другой – для галереи П. М. Третьякова. Толстой, сначала не желавший позировать, согласился наконец с доводами Крамского, что портрет его в близком или отдаленном будущем непременно будет в галерее, а тогда останется только пожалеть, что он не сделан своевременно. Скоро он полюбил художника за его ум, живость, отзывчивость общественным вопросам и симпатичную натуру. Со своей стороны Крамской очень заинтересовался писателем, в то время далеко еще не пользовавшимся той популярностью, какую он завоевал впоследствии. «Граф Толстой, – писал он Репину, – интересный человек, даже удивительный. Я провел с ним несколько дней и, признаюсь, был все время в возбужденном состоянии. Даже на гения смахивает».