Выбрать главу

Когда работа в Острогожске закончилась, Данилевский уехал в Харьков и через два месяца выписал к себе «Ивана Николаевича». Приходилось расставаться с родным городом и близкими людьми. О том, каким образом Относился сам Крамской к своему отъезду, мы узнаем из дошедших до нас страничек его дневника, написанного для друга. Не совсем еще выработанным, несколько неуклюжим языком, с заметным оттенком лиризма и значительной долей сентиментальности рассказывает он о своих сборах, изливая перед другом волновавшие его в то время чувства. Он описывает свое прощание с людьми и предметами, наиболее ему дорогими, с любимыми книгами, с картиной собственной работы («Смерть Ивана Сусанина»), даже с мебелью и различными безделушками; чувства, понятные для всякого, кому приходилось в юности покидать обстановку детства. «Положим так, – говорит он, – что мне будущее очень и очень льстит, потому что в нем я предвижу конец всех моих стремлений; но, Боже мой! Как сказать в последний раз „прости!“» (Последние слова относились к первой страсти юноши Крамского).

По договору с хозяином расходы на поездку в Харьков были отнесены на счет самого Крамского, и он истратил на нее свой единственный, им самим заработанный рубль. С этих пор никогда и ни от кого Крамской не получал материальной поддержки.

Служа у Данилевского, Крамской попытался было брать уроки акварельной живописи; но оба лица (фотограф Левдик и учитель рисования в гимназии Безперчий), к которым он обращался, отнеслись к нему настолько недоброжелательно, что он оставил эту бесполезную затею и собственными усилиями достиг через год желаемого совершенства.

Жизнь Крамского у фотографа далеко нельзя было назвать счастливой. Еврей эксплуатировал своего молодого помощника. В том же дневнике, написанном для друга, Крамской дает следующую характеристику своего патрона: «Своих понятий в живописи он вовсе почти не имеет, а следует по большей части суждению посторонних, в которых, так же как и в моем герое, случается не слишком много знания, да к тому же он живет в самом посредственном круге жителей города. В домашней жизни он человек очень хороший, вне же семейства он… или нет, нет, лучше я ничего не скажу». Видно, сказать бы пришлось нечто не особенно лестное. Далее он сознается, что Данилевский своим жидовским характером и поступками незаметно даже для него сильно портит ему настроение. Ко всем бедам присоединялась еще и полная неудовлетворенность юноши работой у Данилевского, которого он, как видно из его слов, признавал безусловным профаном в живописи. «Портреты его выходят препошлыми; как выразился один остряк – это месяц в полнолунии». И над этими-то антихудожественными произведениями Данилевского он, художник и эстетик до мозга костей, должен был работать большую часть дня.

Крамской за работой. Фотография.

Терпеливо перенося всевозможные невзгоды, Крамской находил утешение в дружбе с сыном Данилевского, гимназистом, в не покидавшей его страсти к чтению и черпал новые силы в неиссякаемом источнике своей любви к природе и живописи. «Как часто делаюсь я задумчивым, взглянув несколько раз на какой-нибудь ландшафт, – пишет он все в том же дневнике. – Я преимущественно люблю ландшафты, а в особенности если они представляют ночь, вечер или что-нибудь в этом роде… О! как я люблю живопись! Милая живопись! Я умру, если не постигну тебя хоть столько, сколько доступно моим способностям». Далее он говорит, что слово «живопись» есть для него «электрическая искра», что «при его произнесении он весь превращается в какое-то внутреннее трясение». Из этого несколько наивно выраженного признания нельзя не видеть, что жизнь вне «милой живописи» теряла в глазах пылкого юноши свой главный смысл.

С тем же Данилевским, у которого Крамской прослужил три года, он объездил чуть ли не пол-России: побывал в Орле, Туле, Курске, Москве, Казани, Нижнем Новгороде. Наконец, повздорив с хозяином в Нижнем Новгороде, уехал в Петербург, где поступил ретушером к фотографу Александровскому. В этой должности Крамской работал так успешно, его ретушерская кисточка создавала такие chef-d’oeuvre'ы, что скоро благодаря ему Александровский сделался «фотографом Его Императорского Величества», получил «Орла» и вся знать стала сниматься у него, изменив гремевшей в то время фотографии Левицкого. Впоследствии Крамской был приглашен в фотографию Деньepa, которая благодаря все той же волшебной кисточке не замедлила в свою очередь занять первое место в ряду петербургских фотографий. Заваленный заказами, Крамской, будучи уже учеником Академии, делился этой работой со своими товарищами, которые прозвали его «богом ретуши».

Глава II. Что вынес Крамской из Академии художеств

Поступление в Академию и разочарование в ней. – Картина Иванова «Явление Христа народу» и влияние толков о ней на Крамского. – Веяния начала шестидесятых годов. – Тринадцать протестантов с Крамским во главе на академическом конкурсе 9 ноября 1863 года. – Выход их из Академии.

Не скоро по приезде в Петербург решился Крамской поступить в Академию. Он считал себя слишком к этому неподготовленным, так как никогда не пробовал рисовать с гипса, а для поступления в Академию надобно было представить такой рисунок. Многих трудов стоило недавно приехавшему в Петербург Тулинову уговорить его заняться рисованием с гипса.

Н. И. Крамской в годы учебы в Академии художеств. Начало 1860-х. Фотография.

В это время к Крамскому ходил ученик Академии Литовченко; он предложил ему позаниматься с ним и принес для пробы голову Венеры, потом, через несколько дней, голову Лаокоона. Прекрасный рельефный рисунок карандашом головы Лаокоона был представлен в Академию, и двадцатилетнего Крамского приняли в число учеников.

Чего ожидал для себя Крамской от Академии, видно из его статьи «Судьбы русского искусства», где он говорит, что вступал в Академию, как в некий храм, думая услышать «огненные речи профессоров». В первую же треть года (1857) он был переведен в класс гипсовых фигур, в следующую треть – уже в натурный класс и скоро перегнал многих из своих товарищей. Обеспеченный материально (он зарабатывал в качестве ретушера от ста до трехсот рублей в месяц), добившись наконец возможности совершенствоваться в своей «милой» живописи, Крамской начал новую жизнь в кругу товарищей по Академии. Получив малую серебряную медаль за рисунок, он отпраздновал это событие, устроив в своей небольшой уютной квартирке товарищескую вечеринку, которая послужила началом постоянных сборищ у него после вечерних классов. Для этих вечеринок, рассказывает Тулинов, было установлено Крамским нечто вроде программы. Один из товарищей обязательно читал что-нибудь из лучших произведений тогдашней литературы, другие в это время оканчивали заданные в Академии работы, которые тогда еще позволялось брать на дом, третьи исполняли какой-нибудь заказ ради заработка. Жилось весело, юноши совершенствовались в искусстве и развивались. На этих вечерах Крамской изобрел новый способ писать поясные портреты в натуральную величину, оканчивая их в три часа и работая карандашом, карандашным соусом, растушкой и гуашевыми белилами. Этот способ скоро нашел себе многих последователей, между которыми был и Литовченко.

Но в Академии, как «в некоем храме», Крамскому скоро пришлось разочароваться. Уже по истечении нескольких месяцев он пришел к грустному выводу, что ничего общего с «храмом» Академия не имеет, что огненных речей ему здесь не услышать. В напечатанной в 1877 году статье «Судьбы русского искусства» он описывает, как велико было его разочарование. «Нужно сказать, что до вступления моего в Академию я начитался разных книжек по художеству, биографий великих художников, разных легендарных сказаний об их подвигах и тому подобное и вступил в Академию, как в некий храм, полагая найти в ее стенах тех же самых вдохновенных живописцев, о которых я начитался, поучающих огненными речами благоговейно внемлющих им юношей. Словом, я полагал встретить нечто похожее на те мастерские итальянских художников, какие действительно существовали. Рассказы товарищей о том, что такой-то профессор – замечательный теоретик, а вот этот – великий композитор, только разжигали мое воображение. В натурном классе я имел уже право избрать себе профессора в постоянные руководители, которому я должен был показывать свои классные и внеклассные работы и выслушивать замечания и советы. Как видите, это правило было бледным отголоском когда-то живого общения между учителем и учениками и имело место за целые столетия до возникновения самих Академий».