Выбрать главу

…Иногда в праздничные дни Терентьич подгуляет; он от этого ничего не терял, напротив, приобретал сильный запах сивухи, и тут-то мой ветеран был удивительно гениален. Во все праздничные дни Терентьич получал порцию, да не пьет ее, а в стклянку, — сами рассудите, стоит ли из-за полустакана рот марать. Набравши пять, шесть порций, он их употреблял вприкуску с черным хлебом. Так принятые пять порций ответствуют пятидесяти пяти. После этого déjeuner sans fourchette[6] усач принимался за трубку. Чубук в полвершка, трубка величиной с горшок для гречневой каши, а табак он покупал листьями имбирку, то есть венгерский, фунт пять копеек, и сам крошил. Вино и табак возбуждали в нем лиризм, и он затягивал свою любимую песню:

Сватался за девушку саратовский купец, Говорил житья-бытья двенадцать кораблев, Думаю, подумаю, не выйду за него…

…Между прочими достоинствами моего воина надобно упомянуть о патенте на ряд крестов и медалей, висевших на его молодецкой груди. Этот патент, не так как мой, на титулярного советника, не на телячьей коже был выпечатан, а на его собственной, прекрупным цицеро сабельных ударов, а знаки препинания были поставлены свинцовыми точками.

1835 год

Potentia romanorum hic nos relegavit[7]

Надпись, сделанная римлянами на камнях в базилике{16}.

И колокольчик, дар Валдая,

Гудит уныло под дугой{17}.

…10 апреля, в 8 часов утра, явился ко мне дежурный офицер и объявил, что через час я должен отправиться в путь. Он меня застал в сильном раздумье и в сильном волнении, но ни того, ни другого я описать не могу. В Душе было что-то торжественное, — правда, грустное, очень грустное, — но не отчаянное, напротив, грусть была проникнута сильной верой в будущее. Чувства, колыхавшиеся, как волны морские, в моем сердце, были не по груди человеческой, казалось, они разобьют ее. Я, по словам офицера, как по лестнице, начал опускаться на землю, и был рад этому, мне становилось тягостно в этом состоянии, так физически неестественно человеку дышать на высокой горе, несмотря на то, что там воздух составлен в десять раз чище из своих двадцати девяти долей жизни и семидесяти одной доли смерти, нежели в низменных местах{18}. Вчера вечером я мало и смутно чувствовал, но, когда я лег часа в два на постель и потушил свечу, явилась бездна чувств и мыслей. Не знаю, как с другими, а со мною всегда первое впечатление слабее, нежели отчет в этом впечатлении. Погодя немного, всякое ощущение является ярче. У меня сердце, как болонский камень, покуда лежит на солнце — не светит, солнце село, ночь пришла — горит камень{19}.

…Пред отъездом, я зашел проститься с соседом{20}; я никогда не был прежде с ним в коротких отношениях, но тут мне и с ним расстаться было жаль: с ним можно было вспомнить былую жизнь, а вскоре меня окружат чужие люди, с которыми у меня ничего общего нет. Потом я взял лоскуток бумаги и написал Natalie: «За несколько часов до отъезда я еще пишу, и пишу к тебе; к тебе будет последний звук отъезжающего; вчерашнее посещение растопило каменное направление, в котором я хотел ехать. Нет, я не камень — мне было грустно ночью, очень грустно! Natalie, Natalie, я много теряю в Москве, все, что у меня есть, и когда увидимся? где? все темно, но ярко воспоминание твоей дружбы. Не забуду никогда своей прелестной кузины»{21}.

…Терентьич проводил меня за ворота. Я обнял его; у старика навернулись слезы. Я обнял его еще — от души. «Неси, брат, простую душу твою туда, где в одну шеренгу поставят и тебя и фельдмаршала Сакена; мало тебе было дано, мало с тебя и спросится на инспекторском смотру того света. Инвалидный дом там светел, обширен и тепел, места и про тебя будет, а о телесных наказаниях и думать нечего, ты тела туда с собой не возьмешь…»

…Дежурный сел со мной на извозчика, и мы поехали к генерал-губернатору. На лестнице встретился с Лахтиным, ему назначено было ехать завтра{22}. Он хлопотал об отсрочке и был очень сконфужен. В комнате наверху я нашел моих родных. Жалея их, я скрыл, как тяжело было мне.

…У подъезда стояла дорожная коляска, и мой человек суетился около чемодана, подпоясанный по-дорожному. Один я не собирался, а ехал. Наконец я в коляске, за заставой — не было сил еще раз выглянуть на Москву, да и бог с ней… Колокольчику отвязали язычок — мы едем. Вдруг провожатый, спокойно куривший трубку, привстал на козлах, снял фуражку и стал креститься, говоря моему камердинеру: «Креститесь, почем знать, увидим ли Кремль и Ивана Великого». Фу! я бросил извозчику четвертак, чтобы он поскорее ехал, и ямщик поскакал ветер-буря! На другой день я с любопытством смотрел на губернский город{23}. Воспитанный во всех предрассудках столицы, я был уверен, что за сто верст от Москвы и от Петербурга Варварийские степи, Несторово Лукоморье, и крайне удивился, что губернский город похож на дальний квартал Москвы.

вернуться

6

Завтрака без прибора (франц.; шуточная переделка французского выражения déjeuner à la fourchette — легкий завтрак).

вернуться

7

Власть римлян сослала нас сюда (лат.).