Выбрать главу

Я не слыхал от нее никогда ни одного бранного слова; всегда любовно и ласково останавливала она упрямство и шалость; мораль ее была самая простая и всегда трогательная, потому что выходила из любящей души. "Бог не велит так делать, не делай этого, грешно!" - и ничего более.

Помню, однакоже, что она обращала внимание мое и на природу, находя в ней нравственные мотивы. Помню, как теперь, Успеньев день, храмовой праздник в Андроньевом монастыре; монастырь и шатры с пьяным, шумящим народом, раскинутые на зеленом пригорке, передо мною, как на блюдечке, а над головами толпы черная грозовая туча; блещет молния, слышатся раскаты грома. Я с нянею у открытого окна и слышу, говорит она: "народ шумит, буянит и не слышит, как бог грозит; тут шум да веселье людское, а там, вверху, у бога свое".

Это простое указание на контраст между небом и землею, сделанное кстати любящею душою, запечатлелось навсегда, и всякий раз как-то заунывно настраивает меня, когда я встречаю грозу на гулянии. Бедная моя нянька, как это нередко случается у нас с чувствительными простыми людьми, начала пить, и, не перенося много вина, захирела, и так, что собралась уже умирать; не знаю уже почему, но решено было поставить промывательное; я был тогда уже студентом и в первый раз в жизни совершил эту операцию над моею нянею; она удивилась моему искусству и после сюрприза тотчас же объявила: "ну, теперь я выздоровлю". Через три дня она, действительно, поднялась с постели и жила еще несколько лет [...].

Говоря о чисто детской наивности, памятной мне в то время, как готовился уже к изучению медицины, не забуду напомнить о себе и еще трех, занимавших меня тогда и нравившихся мне, вследствие этой же самой ребяческой простоты, знакомых. Это были Григорий Михайлович Березкин, Андрей Михайлович Клаус и Яков Иванович Смирнов. Первые оба - из врачебного персонала, старые сослуживцы московского воспитательного дома; оба не доктора и не лекаря.

Березкин, циник, с заметною наклонностью к спиртным напиткам, занимал меня рассказами, очевидно, иностранного (немецкого) происхождения о Петре первом. "Мы должны, говорят немцы,- так сказывал мне Березкин,- богу молиться на Петра да свечки ему ставить,- вот что". Из медицины Григорий Михайлович сообщал мне также что-то тогда меня крепко интересовавшее, но уже не припомню, что именно; подарил какой-то писанный на латинском языке сборник с описанием, в алфавитном порядке, растительных веществ, употребляемых в медицине; я много узнал и наизусть запомнил научных терминов: emeticum, drasticum, diureticum, radix ipecacuanhae и т. п.

За год и более до вступления на медицинский факультет я уже знал массу названий и терминов, и это мне много пригодилось впоследствии. Но детская привязанность к словоохотному Березкину у меня основывалась, конечно, не на расчете профитировать и от него что-нибудь, а на потешавших меня шуточках и прибауточках; ими изобиловала наша беседа.

- Ну-те-ка, ну-те,- бормочет скороговоркою Григорий Михайлович,напишите-ка: во-ро-бей.

Я и пишу, и, написав последний слог, вдруг получаю щелчок по голове.

- Это что?

-Сам же просил: прочти последний слог!-отвечает, заливаясь от смеха, Григорий Михайлович.- А хочешь, спою песенку?

- Какую?

-Ай ду-ду...

Я притворяюсь, будто не знаю значения этой песни, уже не раз испытанного моим лбом.

- Ну-ка, спойте.

- Ай ду-ду, ай ду-ду,- затягивает хриплым голосом Березкин,- сидит баба на дубу.

Полный текст таков: "Ай ду-ду, сидит баба на дубу; прилетела синица-что станем делати? пива что ли нам варити? сына что ли нам женити? Ай, сын мой, отдай бабе голову, ударь бабу по лбу... отдай мою голову, ударь бабу по лбу!..".

Я убегаю со смехом. Березкин промахнулся - я не баба, и лоб не получил щелчка.

- А вот латинист, отгадай-ка, что такое,- и опять стаккато; (Отрывисто) Si caput est, currit; ventrem adjunge, volabit; adde pedes, comedes, et sine ventre, bibes. (Если есть голова-бежит; присоединишь живот-полетит: придашь ноги-съешь; без живота-пьешь.) Отвечаю, не запинаясь:

- Mus, musca, muscatum, mustum. (Мышь, муха, мускатный орех, сусло)

(П. приводит здесь старинную латинскую загадку, основанную на игре слогов: первый слог-голова, второй-живот, третий-ноги. Разгадка получается такая: первый слог-мышь, второй-муха, третий- мускатный орех; первый и третий вместе-сусло. Загадка включалась в различные сборники, начиная со средних веков. Один из таких, позднейших, сборников (Биндера, 1857 г.) любезно указал мне Ф. А. Петровский.)

- A, знаешь уже; а от кого узнал?

- Да не от вас (я лгу),-я и прежде знал.

- То-то, прежде знал; отчего же прежде не говорил?

- Да я нарочно.

А всего приятнее моему детски-наивному тщеславию было слышать от старика, как он меня хвалил и величал; верно, и я для него был занимателен.

- Ну, смотри, брат, из тебя выдет, пожалуй, и большой человек; ты умник, вон не тому, не Хлопову, чета.

Хлопов - это был ученик из пансиона Кряжева, живший некоторое время у нас, грубоватый и как-то свысока обходившийся с Березкиным.

Андрей Михайлович Клаус - оригинальнейшая и многим тогда в Москве известная личность. Это был знаменитый оспопрививатель еще екатерининских времен. (А. М. Клаус до Москвы жил в Уфе, где, между прочим, состоял врачом в семье С. Т. Аксакова (1791-1859), у которого оставил хорошие воспоминания. По словам автора знаменитой "Семейной хроники", К. был предобрейший, умный, образованный человек; любил детей.)

Аккуратнейший старикашка, в рыжем парике, с красною добрейшею физиономией, в коротких штаниках, прикрепленных пряжками выше колен, в мягких плисовых сапогах, не доходивших до колен; между черными штанами и сапогами виднелись белые чулки.

Всей нашей семье в течение многих лет Андрей Михайлович привил оспу, и потому считал своею обязанностью ежегодно навещать нас в табельные дни, завтракал, с особенным аппетитом кушал бутерброд, зимою - с сыром, а весною (на святой) - с редиской.

Меня лично он занимал, кроме своей оригинальной наружности, маленьким микроскопом, всегда находившимся при нем, в кармане. Раскрывался черный ящичек, вынимался крошечный, блестящий инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного растения, отделялся иглою, клался на стеклышко,- и все это делалось тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с замиранием сердца минуты, когда он приглашал взглянуть в его микроскоп.

- Ай, ай, ай, какая прелесть! Отчего это так видно, Андрей Михайлович?

- А это, дружок, тут стекла вставлены, что в 50 раз увеличивают, Вот, смотри-ка.- Следовала демонстрация.

Третий вхожий в наш дом и занимательный для меня знакомый, Яков Иванович Смирнов, сослуживец отца, привлекал мою ребяческую наивность собственно глупостью. Не то, чтобы он сам был глуп, но какой-то точно еловый, неповоротливый, высокий, прямой, как шест. Когда он, поздоровавшись, садился, я тотчас же являлся возле его стула и приготовлялся смотреть, как Яков Иванович начнет вынимать из кармана свой клетчатый синий платок, складывать его в кругленький комочек, а потом поднесет его к носу, утрется и подержит его в руке с полчаса, прежде чем опять положит в карман. Яков Иванович (сын священника, учился когда-то в семинарии) рассказывает матушке,- а она крестится от содрогания,- что попы частицы вынутых просфор сбирают, сушат и едят со щами.

- Что это, Яков Иванович, вы рассказываете за ужасы, да еще и при детях,как это вам не грех?

- Помилуйте, сударыня, да то ли еще делают наши попы; они греха не знают !....].

Василий Феклистыч Феклистов - так звали наши домашние студента Феоктистова - доставлял мне также чисто детскую радость. Я детски радовался, что готовлюсь в университет, и занимался прилежно с Феоктистовым; мне доставлял наслаждение и осмотр его медицинских книг - какой-то старинной анатомии с картинками, какой-то терапии с рецептами, но всего более и с каким-то невыразимо-приятным трепетом сердца,- это я как будто еще теперь чувствую,- разбирал я принесенный однажды Феоктистовым каталог университетских лекций.