Выбрать главу

Комкор Орешко рассказал о ходе операции под Санчагоу, которая кончилась окружением и пленением почти стотысячной армии генерала Ляна.

И вот на зеленом письменном столе Петрова-Полетаева командир корпуса изобразил ход операции перед склонившимися над столом сугубо штатскими в своем большинстве людьми. И так как он обладал талантом живописания словом, а в помощь слову привлекал то спичечную коробку, то чернильницу, то карандаш, то жест большой руки — большой, короткопалой, поросшей русыми волосками, красной на фоне яркого света настольной лампы и смуглой, когда она выносилась из-под света лампы, когда Иван Трофимович Орешко, сам восторгаясь и желая, чтобы восторгались другие, разводил руки вширь на уровень своих плеч, как дирижер, вытягивающий из своего оркестра «престо» и «фортиссимо».

Когда он для изображения станции клал на зеленое сукно спичечный коробок, а для изображения железной дороги или реки — карандаш или линейку, то казалось, что настоящие поезда, гудя, несутся мимо настоящих станций, и, когда он левой пятерней не спеша проводил по столу полукруг и останавливался у корешка книги, изображавшей город, то казалось, что видишь верховых красноармейцев конного полка, зашедших в тыл белокитайцам; пальцы, замерев возле книги, начинали постукивать нервно и быстро по сукну, как сдерживаемые кони копытами.

— Я все никак не мог понять, — сказал он внезапно, отстраняя от себя папиросные и спичечные коробки, книги, линейки и резинки и усаживаясь мальчишеским движением на угол стола, — почему китайские солдаты, попадающие к нам в плен, часто пытаются кончить самоубийством. Откуда страх у них. Тогда я велел принести агитационную литературу, которую распространяли среди китайцев. Что там только не писали! Китайские генералы раскопали историю о том, как в Амуре в девятисотые годы потопили две тысячи китайских рабочих… И еще каких только историй не раскопали или не придумали! Пришлось вместе с политуправлением принять меры, чтобы китайские рабочие и крестьяне отличали как-нибудь царскую власть от нашей рабоче-крестьянской… И надо сказать, что наши красноармейцы и краснофлотцы показали высший класс пролетарской солидарности. Китайским пленным первым отдавали обед, обувь, им раньше, чем нашим солдатам, перевязывали раны. Наши отдавали им последний свой табак. Даже табак! Сахар им давали. Они сахар особенно любили — редко его видят. На китайцев особенное впечатление, кроме сахара и табака, производили товарищеские взаимоотношения между нашим начальствующим и красноармейским составом. Они были удивлены и обрадованы. Говорили: "Шибко шанго красный капитан, наша капитана не шанго, наша капитана бьет, рубит голову, наша буржуя не шанго…"

Густой голос комкора, подражая китайцам, внезапно стал тонким и слегка медоточивым, большое, чуть рябое лицо с темными усами чуть сморщилось.

— Вы настоящий артист! — не удержался от похвалы народный артист Таланов, седой красавец с бархатным голосом, известным всей России.

(2-я половина июня 1961 г.)

В наше время молодые люди созревают поздно. Это многими замечено, но никем не объяснено. Полагаю, что причины таковы:

1. Мир сложнее во сто крат, и постигнуть его сложности во сто крат труднее.

Во времена Веневитинова и Пушкина из обихода молодых людей были исключены тома представлений технического и научного порядка. Воспитание ограничивалось гуманистическими навыками, религией, чувствами.

2. Молодого человека политика как таковая непосредственно не затрагивала. О классовой борьбе он ровно ничего не знал. Круг его знакомств ограничивался сословием, в котором он состоял.

13.8.61. Паланга.

Уже 8 дней, как я здесь. Ничего не пишу, не записываю даже. Много хожу и гляжу на море. Оно обладает дивным даром обрывать, рассеивать все мысли.

15. VIII.61.

О б я з а т е л ь н о к собранию сочинений — если оно выйдет дополнить "Дом на площади" продолжением рассказа о "шести солдатах" путем писем: во 2-й части — три письма, в третьей — три письма (вразброс); письма из России о жизни в городе (Атабеков), о деревне (Петухов) и из Германии в ответ (Небаба, Веретенников), о Германии, Лубенцове, тоске по родине, сравнение уровня жизни и прочее; мысли о будущем, тревога за умонастроение немцев.

(1961 г.)

(К "МОСКОВСКОЙ ПОВЕСТИ")

…Некоторые идеологи, сознательно или бессознательно, готовы провозгласить девальвацию, то есть обесценение человеческой жизни — каждой в отдельности. В этом особенно заинтересованы диктаторы, считающие возможным объявить каждого человека винтиком огромной машины, которой управляет и которую регулирует якобы только он один, сам диктатор. Обесценение жизни маленьких людей увеличивало цену жизни и судьбу людей «больших», то есть захвативших много места, много благ и много влияния на общие дела своих народов.

После падения диктаторских режимов важнее всего теперь восстановить цену любой человеческой жизни, любой судьбы.

Вот я выхожу на улицу и вижу перед собой огромные толпы снующих туда и обратно вкривь и вкось людей. Это ужасно, если я буду относиться к ним как к быдлу, как к безликой толпе. Напротив, я стараюсь найти в каждом человеке его характер, его отдельную судьбу. Вот этот старичок с авоськой в руке, из которой торчит хлеб и пучок редиски, — я узнал его вдруг — врач из той больницы, где я лежал. И в связи с тем, что я узнал его, я вспоминаю все, с ним связанное, вспоминаю, сколько людей он успокоил, утешил и просто спас, слышу его властный и в то же время ласковый голос, вижу его на обходе, вижу десятки устремленных на него глаз, полных надежды и преклонения. Поистине — это человек, царь природы, существо, полное значения и смысла. И вот я вижу старушку. Это няня из той больницы, где я лежал. Что она такое? Идет себе старушка по тротуару, песчинка в бесчисленной массе таких, как она, ничтожество на взгляд высокомерного седока автомобиля или тщеславного исторического лица. Между тем она способна делать и действительно делает столько добра, она является источником радости и надежды для многих людей. Ее руки, имеющие талант облегчить людям страдания, эти простые красные руки, умеющие взбивать подушку, помочь бессильному делать то, чего он не мог бы без нее, ее ворчливый голос, ее уменье скрывать свою маленькую корысть, вызванную нуждой, а не дурным характером, за словами, полными поддельной заботы и ласки, — все это нужно людям как воздух, которым они дышат. Да, думаю я, это человек, царь природы, существо, приручившее сокола и покорившее слона, добившееся, чтобы от земли оторвался и ушел в воздух аппарат, который тяжелее воздуха, сумевший на дощатых скорлупках переплыть океаны и измерить пространство между звездами.

Оттого, что я узнал в этих двух людях в течение получаса знакомых мне людей, я посмотрел другими глазами и на других людей, шедших рядом с ними, но знакомых другим людям, и понял, что нет среди них ни одного, который не был бы полезен окружающим или который не мог бы стать полезным, если бы не обстоятельства, злой рок или злые люди, каждый из которых тоже зол не от рождения, а от обстоятельств, простых и страшных в своей простоте.

Так что повесть моя не только о поэте, и не столько о поэте, его таланте, его удивительном даре, сколько о самом простом человеческом таланте, о таланте быть человеком. Вот этот талант надо ценить и беречь. Для этого теперь пришла пора, и если мы теперь этого добиться не сможем, мы проиграли великую битву за будущее человечества, и будем отброшены на столетия назад, чтобы затем снова, ценой морей крови, океанов страданий, начать путь сначала. И хорошо, если наш опыт будет учтен — но ведь может получиться, что человечество опять будет ощупью в кромешной темноте искать путь в будущее.

(8–9 сентября 1961 г., Париж.)

8 сентября я вылетел в Париж. В 9 утра по парижскому времени.

8. IX за день я проделал пешком по Парижу около 30 км. С площади Лафайетт по б. бульварам, затем к Лувру, Тюильри, на пл. Согласия, к пл. Звезды, по ав[еню] Иена к Трокадеро (дворцу Шайо), к Эйфелевой башне, по свят. Доминик, набережным и обратно домой. Нет почти такой улицы, площади, набережной, где не хотелось бы жить или хотя бы гулять.

В одном из бесчисленных кафе сидел человек с девушкой и зевал. И я подумал с безмерным удивлением: "Ты живешь в Париже и зеваешь?" Город рабочий, служащий, трудовой, толпа не нарядная, только очень пестрая. Она — спокойная, нешумливая, неназойливая, у нее внимательные, немного печальные глаза. Она столичная, т. е. не глазеет на тебя и ни на кого, а ведет себя естественно — так, словно она одна.