Или, наконец, пламенное обращение Н. Грибачева к партии:
Мысль о стойкости советских людей в условиях тяжелейшего испытания проходит сквозь всю поэзию войны. Так, стихотворение Б. Лихарева «Камень» (1944), поначалу вроде бы довольно традиционное — о камне, «голом и синем, как лед», что «был нам постелью среди этих полярных широт», — буквально оживает на внутреннем противостоянии последних двустиший:
В те же годы С. Орлов написал пронзительные стихи о боевой машине, которой тяжелей, чем нам: «Мы люди, а она — стальная». А Григорий Люшнин в 1943 году, в концлагере Ней-Бранденбург, — о стремлении к свободе, достигающем такой силы, что «на решетке, сжав зубами, гайку ржавую верчу». И хотя с вышки смотрит часовой и даже «пули сыплет вниз», —
Поэзия войны отразила нелегкую диалектику подвига. Отразила в разных интонациях, от пламенного монолога-клятвы до неторопливого раздумья…
(Е. Долматовский)
Об этом же — памятные всем дудинские «Соловьи», «Высота» Михаила Львова, «На высоте Н» погибшего под Сталинградом Владислава Занадворова:
Или у Александра Ойслендера:
Отчетливо выражено это чувство и в пастернаковской «Смерти сапера»:
Ненависть к врагу — во имя любви к Родине. Именно в этом состояла в годы войны высшая человечность.
писал в декабре сорок первого Алексей Сурков («В смертном ознобе под ветром трепещет осина…»).
(М. Светлов. «Итальянец»)
Но важно и то, о чем еще в первые, самые трудные и ожесточенные месяцы войны писал Михаил Гершензон в стихотворении «Рыжик», обращенном к сыну погибшего на войне фашистского солдата:
Не это ли чувство продиктовало и Борису Богаткову написанные буквально перед последним боем (из которого он не вернулся), проникнутые высоким гуманизмом и интернационализмом строки:
Закон подлинно высокой, социалистической человечности выражен и в «Балладе о черством куске» Владимира Лифшица, и в стихотворении Леонида Вышеславского «Вступаем в немецкое село»:
Противоречивость жизни на стыках мира и войны обусловливала поразительную, порой парадоксальную несочетаемость частей художественной структуры, их, казалось бы, невозможное — и все же в условиях войны вполне реальное — единство. В «Пулковском меридиане» В. Инбер «роскошь зимы, ее великолепья и щедрóты», которым так радовался бы человек в условиях нормальной, мирной жизни, становятся бедствием для жителей осажденного врагом Ленинграда. А коли так — меняется и их эстетическая оценка и функция. «Кристальные просторы, хрусталь садов и серебро воды», — к чему все это «в городе, в котором больных и мертвых множатся ряды»?! Здесь, в этих условиях подобные красóты воспринимаются как кощунство, — «закрыть бы их! Закрыть, как зеркалá в дому, куда недавно смерть вошла». Даже красота заката веет в поэме Инбер «лютой нежностью». Эпитет «лютый» мы издавна привыкли воспринимать в совсем ином контексте, рождающем совсем иные ассоциации: «лютый враг», «лютая злоба», «лютая ненависть»… И вдруг — «лютая нежность»! Поразительное словосочетание; сколько подспудной горечи, не рассказанных жизненных драм вмещает оно…
В поэтической структуре фронтовых стихов вообще тесно сплетены высокое — и бытовое, повседневное. С одной стороны — «завалящая пила», что «так-то ладно, так-то складно» пошла в руках у Теркина (А. Твардовский); с другой —
(О. Берггольц)
С одной —
(М. Кульчицкий);
с другой —