Дойдя до строк:
Багрицкий вдруг запел. Он пел хриплым, задыхающимся, прерывистым голосом, на какой-то свой мотив, в темпе марша, и отстукивал такт.
— Как это замечательно:
Тогда я особенно ясно понял, что для этого человека поэзия была альфой и омегой всего его существования.
Уже под конец беседы мы обсудили вопросы издания «Думы про Опанаса» с иллюстрациями Граббе.
Иллюстрации эти очень нравились самому Багрицкому, — он хотел, чтобы все они были даны в книге…
Это было уже незадолго до его смерти. Багрицкий позвонил мне, просил обязательно прийти: у него важное дело. Я пришел к нему в тот же вечер. Он долго говорил о том о сем, расспрашивал о чем угодно, но о деле молчал. Наконец начал:
— Я пишу поэму. Поэма эта о себе самом, о старом мире. Там почти все правда, все это со мной было. Вот я вам почитаю куски, а там, где пропуски или недоработано, расскажу…
Багрицкий вытащил тетрадки. Это была поэма «Февраль». Черновики были в большом беспорядке, многое было перечеркнуто, переправлено. Отдельные строки он сам с трудом разбирал. Чтение все время перебивал замечаниями: «Это плохо, это я переделаю!.. Здесь пропуск… Тут будет песня…»
Недостающие места поэмы он рассказывал. В известном теперь, незаконченном варианте поэмы пропусков осталось уже немного — главным образом лирические вставки, песни. Фабула вся налицо.
— Все это со мной так и происходило, как я пишу, — и гимназистка эта, и обыск. Я тут совсем немного приврал, — смеялся Багрицкий. — Но это нужно для замысла. Во-первых, в этом доме бандитов, которых мы искали, на самом-то деле не оказалось. А во-вторых, когда я увидел эту гимназистку, в которую я был влюблен, которая стала офицерской проституткой, то в поэме я выгоняю всех и лезу к ней на кровать. Это, так сказать, разрыв с прошлым, расплата с ним. А на самом-то деле я очень растерялся и сконфузился и не знал, как бы скорее уйти. Вот и все…
— Ну как, хорошо? Нет? Вы скажите, вам нравится? — настойчиво спрашивал Багрицкий. — Нет, вы серьезно, без комплиментов! А вы посмотрите, как я над ней тружусь. Я тут до сотни синонимов выписываю на листочках. А потом выбираю, ищу самый лучший, примеряю, отбрасываю…
Я подивился этой кропотливой работе, огромной требовательности Эдуарда к каждому своему слову. Вот почему он так мало стихов опубликовал за всю свою жизнь. Он редактировал самого себя строго и беспощадно. Это был исключительный пример для того поэтического молодняка, который, не успев написать, тащит еще горячее и совсем сырое произведение в редакцию. А ведь у Багрицкого часто даже отвергнутые варианты были блестящи!
На другой день я прислал ему для подписи договор на «Февраль»…
В годовщину смерти Багрицкого я председательствовал на вечере в память его в Доме советского писателя.
В конце первого отделения, когда последний оратор еще говорил, я нажал кнопку звонка, ведшего в особую комнату. Оттуда включили «голос Багрицкого», записанный на радиопленку. Сквозь тихое шипение механический голос диктора объявил, что у микрофона — поэт Эдуард Багрицкий. И вслед за тем из черной тарелки рупора возник Эдуард…
Он читал «Шаги командора» Блока:
Я снова видел его, сидящего с подвернутой ногой на кушетке, — седеющий вихор свисал над густыми бровями. Я снова слышал его чтение, этот густой, прерывистый, стонущий и рычащий голос.
И в самом конце вечера он снова читал нам свою «Смерть пионерки». Он как бы вновь обрел голос, он продолжал жить своей любимой поэзией, как всю жизнь. Он читал нам стихи, — что же еще должен делать поэт, даже после своей смерти? Слушая голос Багрицкого, я видел его живым…
Это была моя последняя встреча с Багрицким.
В гостях у Асеева
С Асеевым я познакомился еще в середине тридцатых годов, когда образовался Союз советских писателей и явилось на свет издательство «Советский писатель». Наши встречи с Николаем Николаевичем носили тогда чисто деловой характер, разговоры были беглыми, и тогдашнее знакомство я не могу назвать иначе как шапочным.